После обеда мы со Степаном обычно спали. Во всяком случае, нам полагалось это делать. Как-то, находясь с ним в одной комнате, а может быть и в одной кровати, мы долго перешептывались. Маня на нас прикрикнула, мы, наверно, запротестовали, тон стал повышаться, и кто-то из нас (кто? мое чувство вины, скорее, чем моя память, заставляет меня думать, что это был я) сказал среди прочих дерзостей, но без желания причинить боль: "что ее слушать, она же не наша мать". Маня ужасно расстроилась, расплакалась. Зашел отец и сказал, что мы поступили плохо и должны извиниться. Что мы и сделали. Затем последовало счастье примирения.
Так, стало быть, ничего не скрывая, мы и не обо всем говорили. Я думаю, так бывает часто, во многих семьях.
Маня нас очень любила. Мы называли ее мамой. Она нас воспитала. У нее была небольшая парфюмерная торговля на рынке в Монруже. Утром она должна была грузить ящики и коробки на тележку, тащить ее до рынка, разгружать и раскладывать на столах, а затем продавать. В конце дня надо было все делать в обратном порядке: складывать товары в ящики и коробки, грузить их на тележку и так далее… Затем надо было сесть в автобус возле Порт д'Орлеан, чтобы вернуться в Плесси-Робенсон. По понедельникам, а иногда и по средам рынок был закрыт. Мы помогали ей частенько по воскресеньям и в другие свободные дни, все трое, Степан чаще, чем я. Мне больше нравилось оставаться дома, убирать и готовить обед. И у меня еще оставалось время, чтобы почитать. Я сообразил, что для этого достаточно было проваляться немного в постели в воскресенье утром. По воскресеньям мы редко обедали раньше 4 или 5 часов – времени возвращения с рынка: обстоятельства заставляли нас пользоваться североамериканским или скандинавским распорядком дня.
Когда отец был дома, он много читал, предоставляя Мане заниматься готовкой, стиркой, вообще всей бытовой стороной жизни. Отец нас любил, но, как он как-то сказал мне позднее, принимать решения должен кто-то один, – он предоставлял это Мане, она и занималась нашей повседневной жизнью. Отец ставил подпись в наших дневниках, но когда надо было поговорить с классным руководителем о моей учебе, в лицей ходила она. Если нам случалось пропустить занятия, отец писал оправдательные письма в лицей, тогда он говорил: "Диктуй, что надо писать".
Когда мы были маленькими, мы совершали с отцом далекие прогулки. Он возил нас на велосипеде – Степана на багажнике позади седла, меня – на раме спереди. Когда мы видели жандарма, мы быстро слезали с велосипеда. Мы часто ездили в Веррьерский лес. У отца было любимое место в этом лесу, позади сторожки лесника, с небольшим озерцом и великолепными деревьями. Он не раз рисовал этот пейзаж. Его акварели всегда казались мне слишком красивыми, особенно деревья и облака. Время от времени он вынимал записную книжку, чтобы записать какую-нибудь мысль или стихи.
Позднее я прочел в книгах, что отсутствие матери должно было обязательно сказаться на моем характере. Возможно, многие мои трудности (или робость), которые я испытывал в отрочестве и какое-то время позже, происходили от этого. Но все же я могу сказать, что чувствовал себя под надежной "защитой" отца и Мани. Строки, только что мною написанные, не создают образа ребенка, имевшего несчастное детство.
Николай Татищев – Иде Карской
Беттина сестра написала, что предполагает приехать сюда на время с сыном, – я ответил ей, что это ни к чему, да и Рампоны считают, что она не просидит здесь и 24 часов из-за трудностей с продовольствием.
Ирина Короткова в постоянной переписке с сестрой, которая всем довольна. Мать их уехала давно к Бете.
Ваты здесь нет, но я пришлю той серой, которую уже посылал, – она дезинфицирована.
…А я люблю деревню – и всегда хотел пожить в ней безвыездно несколько лет. Впрочем, я так и делаю в Plessis. За всю войну я один только раз видел Париж поздно вечером (без освещения), когда был в театре, – это было в этом году, а перед этим я посетил театр в 1927.
Дневник Николая Татищева
Все ушли вперед, пока я спал, но где-то в стороне сумрачной, снежной, не холодной поляны на задворках уездного города выпустили нескольких зверей, и взрослый лев бросается ко мне. Закрываю глаза, замираю. Кусает (игра) палец на ноге. Игра? Я могу сесть на него… Еду. Все разбегаются. Друг ли мой этот зверь? Да. Уходит последний страх, в комнатах, в Варганове он ждет меня в передней, лежа как собака под стеной. Рассматриваю на стене моей детской мои и чужие пейзажи, очень некоторые хороши (улица, площадь, корова на улице). Я могу ездить верхом на моем новом друге, в зимний вечер въезжать в палисадник тетки Тома Сойера (я сам Том).
Жаль было, просыпаясь, расстаться надолго с этим другом, который уже понимал слова и сам кое-что говорил. Окно открыто, ночь (6 утра), на улице 2 градуса.
Маня за кофеем рассказывает свой сон. Консьержка Hichard (враждебная) смотрит ей в глаза и: