— В Сибири-то, где наш царь-батюшка… Слышь, один из охранщиков был с ним лютее всех, гонял милостивца, как скотину, да. Только гонит он это государя прикладом-то в спину, ко всенощной в церкву под воскресенье, ну и видит. Из церкви-то, милые вы мои, в белой перевязи на руке со святыми Дарами идет сам Христос, провалиться мне, завтра чаю не пить. Подошел к государю и таконько ласково, да уветливо, «терпи», говорит, "до конца, мой мученик", и дал ему святых тайн приобщиться. Вот ей Бо! Что ж вы, милые, думаете? Охранщик-то красногвардеец как побежит, да как побежит, и ну всем рассказывать. Его в сумасшедший дом, а он сбег, его на фронт, а он и оттеда сбег, и все-то рассказывает, все рассказывает. Сейчас, милые вы мои, по Расеи ходит и все рассказывает, верно я вам говорю…
— Охо-тко!
Няни шепчутся, вздыхают. Няни привыкли в чистенькой детской под образами в прикуску пить чай. С няней не всякий поспорит! Она барыне на барина, барину на барыню. А выгонишь, няньки-то свой профсоюз, как масоны имеют, наскажут такого, что после — убейте — ни одна не пойдет к вам на службу…
В Нахичевани перед собором, лицо приподняв и растопыривши руки, как на кадрили, стоял памятник Екатерины. Монумент был из бронзы. Год назад, рабочие, дружной толпой собравшись вокруг монумента, снесли его на-земь с подставки, а после убрали. Подставка осталась пустою. Промолчали художники, — пусть ломают из рук вон плохую безвкусную бронзу!
Но год прошел, и
на утро в окно увидали жильцы Степаниды Орловой, как шли, под начальством немецких солдат, рабочие, шли и на веревках что-то тащили. Рабочие были безмолвны.
Командовали солдаты: — mehr Rechts!
Переводил Осип Шкапчик: — правейте!
Но рабочие праветь не хотели и слева, погнув о решетку нос и два пальчика Екатерины, растопыренные, как на кадрили, без возгласов, в мертвом молчаньи подняли тяжкую ношу, и на гранитной подставке был бронзовый идол поставлен.
— So! — одобрили немцы.
Мальчишки газетчики, отовсюду сбежавшись на площадь, гоготали.
— Не ори, дурачье, — сказал им суровый рабочий…
Шумен Ростов. Продают — покупают. Город живет хмельною и гнусною жизнью. Ходят по улице, с папироской у краешка рта, спекулянты, краешком глаза посматривают. Каждая будка печет пирожки с мясом, с рисом, с капустой, с вареньем, каждый угол занят девицею с вафлями, каждой вафле есть покупатель. Мальчишки свистят, торгуя ирисом, во рту побывавшим для блеска. Открылись пивные — продают двухпроцентное пиво.
Ликуют гробокопатели, — много могильщикам дела! Русская смерть утомилась, русская смерть переела за бранными брашнами под Батайском и Новочеркасском. Ей на смену пришла испанская мирная смерть.
Через границы и таможни, легкими пальчиками приподняв бахрому болеро, протанцовала она по средней Европе и села над Доном.
Гибли люди по новому: по-испански.
Чихали сначала. Кашель на них нападал. Растирали грудь скипидаром. Дышалось с присвистом, — грипп, дело пустое; аспирин, вот и все. Но на утро лежал человек, скованный мрачной тоской.
— Отчаянье, меланхолия! — говорили домашние доктору; плакал больной, кашляя сухо:
— Я умру, я предчувствую!
Врач отвечал:
— Испанка, берегите его от простуды.
Здоровые выздоравливали.
Хилые умирали.
И мерли без счету: торгаш, не желавший в постели терять драгоценное время; детишки, беременные, роженицы и кормившие грудью.
В эти дни ворон каркал о погибели русских.
ГЛАВА XVI ЛИРИЧЕСКАЯ
Слово о мире Эвклида.
Страшно видеть тебя лицом к лицу, Перемена!
Обживаются люди на короткой веревочке времени, данной им в руки. Обойдут по веревочке от зари до заката короткий кусочек пространства, данный им под ноги. Все увидят, запомнят, в связь приведут, каждой вещи дадут свое имя. И между ними и между вещами ляжет выравненная дорожка, из конца в конец выхоженная своим поколеньем. Ей имя — привычка.
Станет тогда человек ходить по дорогам привычки. И не трудно ногам, ступившим на эти дороги: вкось или прямо, назад иль вперед, а уж они доведут человека до знакомого места.
Только бывает, что вырвет веревочку распределитель времен из рук поколенья. Тогда из-под ног поколенья выпорхнет птицей пространство. Остановится человек, потрясенный: не узнает ни пути, ни предметов. Боится шагнуть, а уже к нему тяжкой походкой, чеботами мужицкими хряско давя, что попало, руками бока подпирая, дыша смертоносным дыханьем, чуждая, страшная, многоочитая, как вызвездивший небосклон, чреватая новым, подошла, — Перемена. Неотвратима, как смерть: ее, если хочешь, прими, если хочешь, отвергни, — все равно не избегнешь.
И, как смерть, лишь тому, кто доверится ей, заглянув в многоочитый взор, — она сладостную, сокровенную радость подарит и на смертные веки его положит нежную руку. Перемена, освободительница всех скорбящих.
Не потому ли к тебе, под тяжкую поступь твою, кидаются прежде разумных — безумцы, быстрее счастливых — страдальцы? Не потому ли на хряский твой топот откликаются нищие, грешники, прокаженные, падшие женщины, поэты, младенцы, мечтатели? И, утешая одних, ты других коронуешь бессмертьем!