— Гегемонией папства над всей европейской культурой, — ответил католик, сухими губами, как червячком, извившись в улыбке над деснами: — В этом смысле мы должны даже радоваться русскому большевизму. Он наивен. Своею наивностью он замахнулся наотмашь и многих перепугал. Государство и собственность, иерархизм людских отношений, наука, искусство и право все, устрашившись, прибегнет к ограде церковной. Ибо лишь внутренняя организация может Европу спасти от угрозы Интернационала.
— Значит, опять в подчинение к авторитету? Жечь еретиков, запрещать развиваться наукам, — средние века, аскетизм, монастыри, сочинения ad gloriam Dei?
— И могучий расцвет нашей пластики. Да. Что ж тут страшного в аскетизме? Почитайте-ка Фрейда. Сублимированный в могучие тиски неудовлетворенного творчества, пол, как электричество, двинет культуру опять к формованью, к дивному кружеву спекулятивного мышленья, к песне и к музыке. Лучше, ведь, два-три стиха гениальных, чем пара-другая ребят со вздутыми с голоду на рахитичных ногах животами. Как вы думаете, фрейлейн Геня?
Но Геня думала молча. Красивыми серыми с поволокой глазами глядела она на нервные пальцы руки своей, полировавшей о светлую юбку миндалевидные ногти.
За Геню ответила мать, сановитая немка:
— Вы очень односторонни, херр Яммерлинг. Вам кажется, будто в культуре борются только две силы, а я так думаю, что есть, ведь, и третья сила, разумно-умеренная, та, что зовется прогрессом.
— Одна из масок великого оборотня, семитизма! — воскликнул католик: идея прогресса чужда арийскому духу!
……………
Перешли из гостиной в столовую слишком тихая Геничка и преувеличенно разговорчивый Яммерлинг. Сели не рядом, а в отдалении друг от друга, и тотчас же заняли руки игрой в бахроме от салфеток, перестановкой бесцельной тарелок, вилок и ложек.
Матильда Андревна открыла все окна и подняла полотняную штору, скрывавшую дверь на балкон. В комнату сухо повеяло душной июльскою ночью.
ГЛАВА XVIII
Политика и мировоззрение.
Подними голову и гляди на бесчисленные миры над тобой.
Ты — песчинка. Ты, как тысячи пчел, переполняющих улей, носишь с собой тысячи планов организации мира. Улей гудит, пчела за пчелой вылетает, смена мыслей строит строжайшее зданье науки, где все соответствует опыту, а меж тем заменяется новым в положенный срок. Охотник за истиной, открывающий цепь соответствий, — ты обречен на него, на соответствие: разве не ты фокус все той же вселенной?
Так думал Яков Львович июльскою ночью, присев на скамейку городского бульвара. Он похудел и осунулся, веки, совсем восковые, лежали на отяжелевших от созерцанья глазах: долго, закинув голову, отражали глаза катившиеся меж ветвями широким потоком миры, — и устали. Он расстегнул воротник, прислонился к спинке скамейки.
Внизу, под ногами, шелестели изредка листья, не в пору упавшие с веток. Ветер лежал низко и, поворачиваясь на другой бок, дышал жаром отяжелевшего дня меж ногами редких прохожих. Встанет, покружится, шурша листьями, бросит горстью сухой и щебневой пыли в лицо замечтавшемуся, побежит полосой, закачав фонарем залитое пространство взад-вперед, то туша язычок фонаря, то его раздувая, а после вдруг сгинет, и нет его. Сухо, душно, нечем дышать.
Задев Якова Львовича платьем, прошла одинокая женщина. От платья ее потянуло пылью и гарью.
Одиночество торжественным сонмом звезд, расширяющихся в усталых глазах, как предметы, перед засыпающим человеком, сонное, светлое оплывало сознанье…
Вдруг кто-то сказал перед ним по-немецки, сквозь зубы, говоря сам с собой:
— Schon wieder!
И в шопоте Якову Львовичу послышался старый знакомый; он вскрикнул:
— Доктор Яммерлинг!
Спичка чиркнула, свет прошел по фигуре под деревом, привставшей со скамейки бульвара.
— Герр Мовшензон, поразительно!
Два старых соседа за столом табльдота в пансионе города Мюнхена, два бывших товарища по книге и выпивке, пораженные, остановились друг перед другом.
— Вот кого не ожидал я повстречать ночью в России! Вы на военной службе? Пришли с оккупантами?
— Я корреспондент.
Доктор Яммерлинг что-то хотел прибавить, но внезапно осекся. Он вышел согреть перед сном торопливой прогулкой холодную кровь, дать успокоиться пальцам, как паутиной опутанным привычно-ползучими ласками. Он знал, что оставленная среди душных подушек, волнуясь, ждет его Геня, ненасытно наивная и не догадавшаяся еще о том, что она недовольна. И мысли его были смутны.
Стоявший сейчас перед ним Яков Львович тоже устал. От недоеданья и от бессонницы все время гудели у него лихорадочно вены, отдаваясь в мозгу комариною песней. Кровь била в них слабо, и от слабости сладко покруживалась голова. Истощенному Якову Львовичу хотелось заснуть, укачавшись от звезд; и, глаза от них отрывая, он думал, что это звезды жужжат, заплыв ему в вены. Тысячелетняя нежность, с какою еврей глядит на вселенную, к тысячелетней отверженности, налегшей на плечи, прибавилась и стиснула сердце.
— Пойдемте, пройдемся.
Так они шли, разговаривая, около часу.