— Так я ж нечаянно, — говорю.
— Еще б не хватало, чтоб нарочно! Силу девать некуда, иди вагоны грузи, вон ребята из десятого «Б» грузят, а на выручку моторку хотят купить. А ты…
— Ну нечаянно я, — повторяю как попугай.
— Нечаянно, нечаянно, ты себе руку никогда нечаянно не вывихивал? Нет? А ему, значит, можно?
— И себе зашибал, было несколько раз. Но ему-то я нечаянно, понимаешь?..
— Знаешь что, Андрей, чтоб я от тебя это слово больше не слышала. Ничего не бывает нечаянно. За все надо отвечать.
Сели готовить сочинение.
Но ведь что интересно. Она чуть не слово в слово повторила слова отца.
Я когда стал оправдываться и чертово это «нечаянно» сказал, он мне говорит спокойно, тихо (он никогда не кричит):
— Запомни, сынок, человек отвечает за все, что сделал, и за то, что не сделал, а должен был сделать — тоже. Это запомни, а вот слово «нечаянно» забудь.
Они что, сговорились, что ли?
А самбо — штука хитрая. В каждом спорте идет борьба силы, ловкости, быстроты и ума, конечно. Всего. Это я уже тогда понимал. Но в самбо встречается ситуация, которой нет ни в одном виде спорта: провожу болевой прием, дожимаю руку противника или ногу, а он не сдается! Не стучит ладонью по ковру. Хоть ты тресни, не стучит, и все! Что делать? Ведь еще сантиметр, и сломаю ему к черту руку. Болевой прием в самбо — это нажим против естественного сгиба локтя, например. Жму, а он не сдается. Вот тут вступают в силу особые категории: невероятная сила воли, стремление устоять, стремление победить, гуманность, умение сдержать себя… Конечно, есть судья, он обычно и решает вопрос. Судьи — люди опытные, они точно улавливают момент, но сама постановка вопроса интересная. И мне кажется, что она моделирует службу милиционера, пограничника. Мы задерживаем правонарушителей, разных, конечно, диверсанта с вором не сравнишь (хотя милиционерам и с убийцами и бандитами дело иметь приходится). Задерживаем, а не казним. Что проще — увидел его и стреляй! Всего и делов. Нет, иной раз часами преследуем, окружаем, он отстреливается, с ножом на тебя лезет. А ты изворачивайся, бери живым, не убивай. Как в самбо — ломай руку, но не сломай.
Впрочем, эти философские мысли забредали мне в голову много позже. Тогда я об этом не думал. Один раз только поспорил на эту тему с Борькой.
Прибегает ко мне запыхавшийся, возбужденный, но сияет.
— Что случилось, — спрашиваю, — кеды адидасовские у фарцовщиков купил?
— Да какие кеды, — вопит, — я ему, знаешь, как врезал!
— Тихо, не вопи. Кому врезал?
И он рассказывает. Пристали к нему двое, когда в школу шел. Рубль отняли. Не наши. Какие-то пришлые бродяги. Он, чтоб не били, лапки кверху, рубль свой отдать поторопился. А только они его отпустили, проходными пробежал — мы-то тут каждый двор знали — и, когда те с подворотней поравнялись, камнем в них и засадил.
— Наверняка в десятку, — радуется, — один так взвыл, дом чуть не обвалился. Во, брат!
— Чего «во», — говорю, — чего «во». Нашел, чем хвалиться: из-за угла…
— А что ж, — недоволен, — цветы в него кидать? Он меня грабит, а я ему — букет?
— Не цветы, конечно, но камнем…
— Слушай, — говорит, — ты, Жуков, какой-то Иисус или Толстой, что ли. Тебе по морде, а ты другую щеку, да? Хорошо, ты «гений самбо», а я, между прочим, легкоатлет, бегун, а не толкатель ядра, что ж, прикажешь всем рубли раздавать, может, еще носки им отдать? Как могу, так и воюю…
Молчу. А что я могу ему сказать? Чувствую, что не прав он, но в чем? Только камень из подворотни швырять — это как-то, не знаю… Думаю, Тоська не одобрила бы.
Мы были в десятом, когда с ней расстались. Кончилась наша «дружба». Дружба, ха, ха, не могу! А кончилась она так. Родители ее уехали в дом отдыха, уж не знаю, почему они октябрь выбрали, может, по работе раньше не могли. Вся квартира — ее, классные кассеты. Мы чуть не каждый день там собирались. Девчонки жратву несли, ребята — кое-чего покрепче. Танцевали до упаду. Тут, конечно, Борис со своей Царновой высший класс выдавали. Замечу, что к десятому эта фитюлька Ленка, ну прямо Лоллобриджида стала, красотища небывалая, из других школ экскурсии приходили на нее смотреть. Но она Борьке верность хранила железную. Прямо Пенелопа. Вот на последней такой сходке — через день Тоськины родители возвращались — чувствую, она какая-то сама не своя. И смеется, и острит, и болтает — по по ее, искусственная какая-то, будто спектакль играет. И шепчет мне:
— Ты со всеми уходи и сразу обратно, поговорить надо.
Повеселились, потанцевали. Ухожу со всеми. Возвращаюсь один. Она уже в халате, тащит в комнату. Глаза блестят, дышит, как после пятой партии. И, чувствую, выпила лишнего. Так-то она, как и я, ничего не пьет — спортсменка. Но я совсем в рот не беру, а Тоська, как она выражается, «позволяет себе иногда побаловаться». И вот я вижу, что она на этот раз хорошо побаловалась. Крепко. Тянет меня в комнату. А там света нет, в углу какая-то тускляга еле мерцает. Обняла так, что чуть не задушила, валится со мной на диван, бормочет, не пойму что.