Степка прильнул к отцовскому полушубку; но, проходя мимо Пети и Миши, которые оставили скамью и стояли недалек от двери, чтобы удобнее рассматривать все происходившее, Степка дал каждому из них тумака. Грачиха, следившая, как коршун, за каждым движением рыженького мальчика, воспользовалась этой минутой; она налетела на него с кочергою, и, нет сомнения, плохо пришлось бы голове Степки, если б отец не обернулся. Грачиха отступила. Филипп ринулся было на нее, но ее заслонил Верстан. Филипп схватил Степку за руку и, послав несколько страшных проклятий колдунье и гостям ее, исчез в сенях. Уж давно не слышны были шаги Филиппа, но Грачиха все еще стояла у наружной двери мазанки и прислушивалась: ей хотелось узнать, в какую сторону направлялся бродяга. Знание это все равно ни к чему бы не послужило колдунье: Филипп очень хорошо знал, с кем имел дело; отойдя шагов триста, он вдруг переменил направление и пошел совсем в противоположную сторону.
Если верить, что у человека горит левое ухо, когда его заглазно ругают, левое ухо Филиппа должно было сильно досаждать ему в эту ночь: его ругали все без исключения в избе Грачихи; даже Петя и Миша делали о нем не совсем лестные заключения. Наконец россказням пора было смолкнуть. Грачиха отправилась на печь, нищие расположились кто куда мог; маленькие вожаки легли рядом на лавку; немного погодя в мазанке все стихло. Не мог хорошенько заснуть один только Петя: он беспрестанно пробуждался, вздрагивал и каждый раз тогда ближе прижимался к маленькому товарищу: он уж чувствовал, что Миша служил ему единственною подпорою в его горьком одиночестве.
Весь следующий день нищие безвыходно пробыли у Грачихи; она не изъявила ни малейшего сопротивления: надо полагать, они заранее с нею условились. Петя и Миша, предоставленные во весь этот день на собственный произвол во второй половине избы, сошлись окончательно; хотя Петя часто принимался плакать, но товарищ так хорошо умел приласкать его, что горе казалось ему не так уж великим, как накануне. С наступлением ночи нищие простились с колдуньей и отправились в дорогу. Мы уж сказали, что они не считали нужным торопиться и совершали свой путь со всевозможным комфортом. Тем не менее с того дня, как покинули они мазанку, до настоящей минуты пройдено было большое пространство. Никто теперь не мог бы сказать даже приблизительно, с какой именно стороны горизонта находится Марьинское и сколько до него верст; верно было то лишь, что верст очень много: заснешь прежде, чем сосчитаешь.
Мы застаем теперь нищих у входа или у выхода небольшой деревушки; они расположились отдохнуть за ригой, которая выходит углом на дорогу; никто помешать им не может: кругом тишина мертвая; полдень; солнце так и жжет. Верстан, дядя Мизгирь и слепой Фуфаев выбрали это место ради тени, которую бросал выступ кровли; подмостив под голову мешки свои, они сладко раскинулись и так же сладко заснули. Надо полагать, они лежали уж некоторое время. Чтоб разоспаться до такой степени одеревенения, требовалась, верно, не одна минута; тень кровли падала уж теперь косяком по другую сторону риги; солнце плашмя падало на их раздувшиеся загорелые лица; но это, по-видимому, не беспокоило их; не беспокоили также и мухи, которые роями кружились над их головами и садились им на нос, на щеки – словом, всюду, где сквозь прорехи и бородастые заплаты проглядывало тело; казалось, напротив, не столько мухи тревожили Верстана, сколько Верстан тревожил мух: он время от времени подымал такой густой храп, что все мухи разом подымались и, как испуганные, метались по воздуху. Всякий раз, как раздавался этот храп, из-за угла показывалось личико Пети; он и маленький товарищ его расположились лицом к дороге; оба сидели рядышком, прислонившись спиною к плетневой стене риги.
– Нет, ничего, Миша; это он так… спит! – говорил Петя, – ты бы, право, Миша, лег лучше… усни маленько… Вот ложись на меня… вот на ноги…
– Нет, ведь уж пробовал, не спится что-то, – возразил тот, – добре уж оченно я устал, добре пуще грудь болит у меня; мне так-то лучше; лягу – кашель больно одолевает.
– Ведь вон, вон! ты и то кашляешь, даром что сидишь! – подхватил Петя, поглядывая на товарища, который обхватил худенькими ручонками грудь и едва переводил дух от кашля.
Несмотря на напряжения, которые он делал, чтоб откашляться, лицо его оставалось бледным; на нем не было следа загара. Благодаря страшной худобе лица черные задумчивые глаза мальчика казались теперь вдвое больше; темная кайма окружала его ресницы.
– Далеко очень шли, устал очень; оттого больше… – сказал он, переводя дух и поглядывая на ладонь, которая прижимала губы: на ней были следы крови.
– Попросим их, чтоб маленечко повременили; ишь как жарко – смерть! – сказал Петя.
– Нешто они послушают! Они знают свое: им бы только поспеть к ярманке… они рази нас жалеют?
– Знамо, мы им не родные, а все бы в толк надо взять… Мне ничего – я здоров, хоша и добре тяжко так-то по жаре идти; а вот о тебе нет им нуждышки… Ты, Миша, как пойдем, дай мне свой мешок, я понесу его.