А Мила сжимала гриф гитары… «Мне кажется, что ты из того времени, когда не пели наших песен, — говорила она, прильнув к плечу Пана. — Тогда пели другие, на другом языке… я могу только представить — какие… и примерно попробовать…»
«А я не был в Сирии, Успенский рассказывал, как там боялись шестого батальона. Сначала — британцы, но они были чужими на чужой земле, а потом… Там, на Востоке, уважают только силу и беспощадность, там не умеют искренне дружить и доверять, там умеют бояться и проливать кровь тех, кто слабее. А мы оказались сильнее. Сильнее настольно, что нас начали бояться…»
Никто из бойцов не был садистом или палачом по призванию, в душе, но каждый понимал, что только напугав врага можно спасти и себя, и своих друзей. И если был приказ — оставить после себя выжженную землю, то на этой земле лет десять уже ничего не могло родиться, а целые поселки превращались в дымящиеся развалины, в которых не выживали даже крысы. И тогда рождались страшные легенды о беспощадности шестого батальона, а людях, которых не удержать, даже выставив перед собой «живой щит» из женщин и детей, потому что штурмовики не имели права щадить никого. И через два месяца такие щиты выставлять перестали, потому что бойцы не трогали тех, кто не стрелял в них, не резал сонных, не подсыпал в колодезную воду яды…
И потом, за океаном, когда они до конца не верили, что мы придем, смеялись над русским медведем и — проиграли в своем самодовольстве, в глупости, если верить которой, осел, груженый золотом, может взять осажденный город. Кому нужно это золото, если в тебя летят десятки тонн стали, тротила, свинца, невыгоревшего до конца реактивного горючего?
Золото, говорят, хорошо в локационных станциях, в эхолотах подводных лодок, в приборах точного наведения ракет. А для жизни нужно так мало, что даже становится иногда смешно…
Хлеб, вода, немного одежды на всякий сезон, да еще, что бы боеприпасы не кончались, что бы кто-то прикрывал тебя слева и справа, что бы не волноваться за тыл… Мы все равно не проживем больше, чем нам отмеряно кем-то и когда-то, никто все равно не съест в один присест сто килограммов икры или десяток здоровенных осетров.
А они, смешные люди, всё мерили на деньги, даже здоровье, даже долг перед Родиной. И старались изворачиваться, приспосабливаться под нами, тщательно пряча страх, жадность, презрение к соседу.
… «Сережа, Сережа, — захлебывалась словами Мила, — ты чужой, Сережа, но ты мой, ты понимаешь, ты мой, пусть только здесь и сейчас, и мне не надо будущего, и мне неважно прошлое, только здесь… сейчас… и ты…»
«Да что ты, что ты, — утешал её Пан, — у вас такого не будет, вы будете счастливее нас, умнее, осторожнее, но все равно, при всем этом вы чего-то лишитесь, чего-то большого, непонятного, но такого нужного…»
Она лихорадочно стаскивала с него рубаху, а Пан, стараясь быть нежным и сильным сразу, торопливо расстегивал её шикарные клеша…
И это было какое-то быстрое, неистовое, сумасшедшее соединение двух противоположностей, людей разных миров, людей, которые никогда не встретятся, их линии жизни не пересекутся.
И они не помнили об осторожно заглянувшей в комнату Ленке, о том, что ни он, ни она не смогут повторить этого, что такого просто никогда не было в их жизни…
А потом прохладное розовое вино «вермутень» наполняло чистые стаканы, и Мила, поеживаясь от холода, набросила на голые плечи свой пестренький свитерок и завязала его рукава под горлышком… и смеялась, улыбалась, была счастлива здесь и сейчас, а все остальное было неважно…
…и смеялась, и смеялась, и смеялась…
«Только не вздумай к врачам обращаться, — сказал ему совершенно серьезно Егор Октябрьский, когда Пан решился, наконец-то, поделиться с ним своими снами. — Помочь они ничем не помогут, а голову задурят и нервы потреплют… А это тебе просто от «Мартышки» наследство, ох, извини, от мулатки твоей, Шаки…»
«Она была Милой? — удивился Пан. — Или Мила была мулаткой? почему я не вижу саму Шаку? и где, и когда все это происходит?»