Медленно и с расстановкой - так положено на экскурсиях - мы с Малгоськой спускаемся по-изуверски неудобным мелким ступеням этого коммунального коридора без крыши, и меня начинает привычно колбасить в бесформенном поле базарной пестроты. Мне как всегда приходится держать себя в руках. Нет у тебя никакого пробкового шлема, говорю я себе, и хлыста из кожи гиппопотама тоже нет. Но, ах как хочется, чтобы был, когда
сын ехидны и обезъяны, вероломный торговец сует моей девочке проеденную молью безрукавку неопределенного цвета "антик", а мне подмигивает. И я, профессию не пропьешь! - бегло перевожу на русский из китового жира его крохотных глазок: Да-ра-гой! Где снял такой девушка, белый и красивый? Ай, молодец! В прошлый раз девушка был хуже, клянусь Аллахом! Нэ такой белый и сильно худой! "Латинский любовник дубль двадцать восемь". Проклятое кино доконает меня еще раньше, чем литература. Вот, например,
я попал в Амстердам на рассвете, зло бродил два часа зябликом по квадратикам из улиц и каналов, творя перед закрытыми дверями кофе-шопов жалостливую молитву "хоть бы поскорее хоть бы поскорее". Какая-то девушка в шапочке с помпончиком попросила огня. У меня не хватило даже сил улыбнуться и сделать стойку. Она прикурила и ушла. Ни вежества тебе, ни праздника жизни, ни тусовки не было еще в тот час в Амстердаме. Позже они так и не появились, но кофе-шоп открылся. Я вошел, чтобы сделать былью третьестепенную, а все же мечту: покурить травы легальной (erba legalis, я так думаю, по-латыни). Пока я мучился выбором перед грифельной доской с перечисленной мелом дюжиной сортов, из-за спины меня взял и удивил иврит: "Давай напару? А?"
Сын Моей Страны, на вид лет двадцати пяти, был неприлично возбужден и заикался от восторга. "Ч-ч-чувак! Мы вы... вы... вы... - в раю! Чуешь, ч-ч-чувак?!" Он оказался болезненно любознательным вагантом, ни на минуту не выпускающим из рук огромной зашмальцованной тетради в клеточку. Едва мы присели за столик и взорвали первый джойнт, он торопливо распахнул ее и, декламируя вслух, записал мысль: "Как хорошо курить траву с другом в Амстердаме!" Потом посмотрел мне в глаза: "Что ты думаешь об искусстве?"
Конечно, надо было бежать, но с этими блаженными по-началу никогда точно не знаешь: а вдруг ты напоролся аккурат на Иисуса?! И я остался, чтобы говорить об искусстве. Странно подумать, но моя болтовня, возможно, до сих пор жива, записанная в его тетради, - пока я формулировал, он весьма усердно шворил в ней карандашом. Косяк уходил и косяк приходил. Время тоже шло, но шло из рук вон плохо, становясь все более слабой составляющей пространственно-временного континуума. От безвременья слабел и я. Собрав последние силы, я сделал дьявольски хитроумный ход.
- Послушай, - сказал я ему, - что мы все только говорим об искусстве. Давай-ка cходим в Королевский музей.
- В музей? Ты думаешь?
- Ну, конечно. Рубенса засмотрим!
- Музей... Черт возьми! Как-то не приходило в голову... Музей! Wow! Cool! Ты умница! Уже идем. Еще один скрутим и - пойдем.
- Нет. Если идти, то прямо сейчас.
- Погоди... Знаешь только, тут вот какая штука... Я должен тебя предупредить... Дело в том, что я... как бы тебе объяснить... я, видишь ли... я не очень хорош в этих делах. Ну, в смысле, как товарищ по экскурсии... Так что, может, тебе лучше самому, а?
Ловко оторвавшись от хвоста, международный авантюрист, агент тайных спецслужб небрежно оплатил счет (что за двоих, так спишется на представительские) и с загадочной полуулыбкой распахнул двери навстречу миру, солнцу, улице и толпе людей, из которой выделился, вышел, выковылял на полиомелитной ноге в кожанных штанах худющий негр. В глаз въехала розовая ладонь с разноцветными шариками: "You need drugs?"
Меня перемкнуло:
- Разве мама не говорила тебе, что наркотики это плохо, м-э-н?
Голландский пушер оказался переимчивый:
- Да, да! Говорила! Я знаю, я знаю! Но, если ты дашь мне немного денег, я обещаю два месяца не пользоваться наркотиками! Дай мне немножко денег, пожалуйста!"
Vade retro, motherfucker! - прямо-таки завизжал Зильбер и быстро зашагал прочь. В городском парке он улегся на скамейку, достал из сумки двухлитровую бутылку "Бифитера", сделал из нее несколько изрядных глотков, облегчился слезой, и, прежде чем забыться тяжелым липким сном, помолился, чтобы впредь ему давали только умные, интересные, красивые роли.
"Нет", - сказала Малгоська, - "Это не хочу. Хочу вот это". Взяв с прилавка, она набросила мне на плечи арабский платок под названием куфия, а в русском просторечьи - арафатка. В красный ромбик. "Это для тебя, подарок". Я вздрогнул от благодарности и тут же прикинул, что гулять в куфие по объединенному Иерусалиму должно быть не менее увлекательно, чем шпацировать с желтой звездой на груди по оккупированной немцами Варшаве. Захотелось разлететься какой-нибудь шикарной польской фразой. Да только вот ни черта не вспоминалось, кроме одной - тшы пани хцэ ехач тшы ийшч пешо? - из пятого урока учебника Дануты Василевской.