— Ой, мама, неправду говоришь! Ой, неправду! Давай, давай сюда бутылочку. Ну-ка, молодежь, приобщайтесь!
Пока Анатолий Павлович препирается со своей женой и пока она, ворча, достает из корзинки еще одну бутылку, мы присаживаемся к чемодану, поставленному торцом посреди купе. На таком чемодане Анатолию Павловичу больше нравится есть, чем на столике у окна.
— Молодость напоминает. Всякий чемодан, как бы его ни поставили, напоминает мне молодость. Помнишь, мама? И ели на чемодане, и пили на чемодане, и спали, подложив под голову чемодан. А, мама? Кровать-то купили, когда уже девчонки родились. И ничего! Все было ничего! Все было ладно. А помнишь, мама, как я рубль поймал? — И Анатолий Павлович начинает смеяться, густо, весело, так, что все его тело содрогается и подпрыгивает от смеха, и мы, глядя на него, тоже начинаем смеяться, хотя и не знаем этой истории, как Анатолий Павлович поймал рубль.
— А, мама? Помнишь? У нас тогда денег не было. Ты еще последний четвертак извела на мыло. Чистюля была. Белоручка! И вот — ни гроша. Хочешь, живи, хочешь, умирай — твое дело. Нет денег. Я — в порт. Там иногда студентам работенку давали, поднести что или погрузить на корабль. И платили неплохо. Помнишь, мама, Евдохова? Евдоху? У-у. Крепкий был мужик. И обязательный. Но на этот раз и он отказал. Иду я из порта, настроение-то того, сами понимаете, какое может быть настроение. И вдруг смотрю: рубль. Смотрю, глазам не верю: на улице ветерок, а на ветерке плывет, качается рубль. Я его — цап! Разглядываю на свет, нюхаю, нет ли какого подвоха. Нет, рубль настоящий. Ну, я его, понятно, в карман и вот ей притащил. Ты налей мне, мама. И вы, молодежь, тоже пейте. Пейте и на ус мотайте. Не в деньгах дело! Правда ведь, мама?
Мы едим, слушаем Анатолия Павловича, а он говорит без конца, и все истории рассказывает только из своей жизни. Потом он устает, рассказы его становятся короче. «Мама», которая выходила в коридор, приносит удивительную новость: в нашем вагоне, через два купе от нас, едет очень ответственный работник. Сейчас он стоит в коридоре и смотрит в окно, и все могут его там видеть. «Мама» узнала его сразу, как только увидела, — так он похож на свои газетные фотографии. Мы все удивляемся, зачем такому ответственному работнику ехать в обыкновенном поезде да еще в жестком вагоне. Ответственный работник в его настоящем виде не интересует Юрку. Он говорит: «Хотел бы я посмотреть на него лет тридцать тому назад». Я выхожу в коридор и вижу, что там никого нет, только в самом конце стоит человек и смотрит в окно. Я подхожу ближе. Человек коротко острижен, а на голове наивно топорщится седой ежик. Когда я возвращаюсь в купе, все лежат на своих полках. Тихо. Я поднимаюсь на цыпочки, заглядываю к Юрке:
— Спишь?
Юрка кивает головой. Я тоже укладываюсь спать.
Стучат колеса. Мы едем.
По утрам пляж расцветал зонтиками. Их продавали на набережной, как мороженое. Все осеняли себя зонтиками. Кроме нас. Зато у нас была соломенная шляпа. И это было не хуже, чем зонтик. Шляпа оставляла открытыми тело и плечи, и солнце жарило их сколько хотело, и ветер обдувал с утра до вечера.
Здесь, на пляже, Юрка перестал быть только лицом и шеей, торчащей из воротничка. Оказалось, что у него есть круглые плечи, мускулистая грудь и высокие сухощавые ноги.
Я любила смотреть на его тело. Оно помогало мне лучше и полнее понимать Юрку. В ногах, сплетенных из сухожилий, была тайна Юркиной подвижности и стремительности. Они опирались на широкую, не по росту большую ступню, но зато как устойчиво стоял на земле Юрка! Мускулистая грудь — это свободное и большое дыхание… Я попыталась как-то подумать о том, что это тело не вечно, что оно состарится, одряхлеет, — и не смогла. Наверное, есть вещи, которых мы не поймем и с которыми не примиримся.
Никогда я не любила Юрку так сильно, как здесь, на юге. И не из-за природы. А потому, что здесь Юрка зажил жизнью, которую всегда осуждал. Оказалось, что он прекрасно плавает и неплохо играет в шахматы, что у него отличная память на стихи. Прочтя один только раз четверостишие, он может через два часа повторить его наизусть. Он научился распознавать сорта роз и удивлял продавщиц цветов тем, что говорил: «Не давайте мне роза цинамома, дайте лучше роза канина». Все это — и шахматы, и розы, и стихи — было «ненужно, нерационально». На это уходило время, которое в Ленинграде Юрка отдал бы своим проектам, чтению журнала «Архитектур ожурдюи» и борьбе с шефом. Но он как будто забыл обо всем на свете. У него обнаружилось много талантов, маленьких, неприменимых в жизни, непрактичных, вроде таланта составления букетов. Он часто шутил, прикидывался предсказателем изменений в природе и однажды удивил всех. Он посмотрел на чистое небо, на море, притихшее до горизонта, и сказал: «Будет дождь». Над ним посмеялись, а дождь все-таки полил.
Мы стояли под навесом, а дождь все шел и шел. Я сняла туфли, сунула их в сумку, Юрка закатал штаны, и мы побежали.