Интеллигенция кричит об ужасном положении народа, но она главное свое внимание сосредоточивает на его материальном разорении, между тем положение его в сто раз хуже, чем думает интеллигенция, потому что он как-то душу свою человеческую потерял. Но этого она не только не видит, но и не желает видеть. Она изображает мужика то социалистом, то анархистом, то толстовцем, а все это — ложь! Он не анархист, не социалист, не толстовец, он — с болью сердца пишу я это! — прежде всего пьяница, сифилитик, матерщинник и хулиган. В этом — самое страшное, а совсем не в его материальной необеспеченности, как она ни тяжела, как она ни ужасна. И болезнь эта тем страшнее, что ее упорно замалчивают, ее никто не хочет знать… Урок 905 для всех — и для правительства, и для культурных классов, и для самого народа — прошел безрезультатно и все снова из всех сил вызывают духа тьмы. А я говорю: если шквал 905 повторится еще раз, то, может быть, мы и не выплывем. На вид могуч корабль российский, но я кричу всем: экипаж корабля никуда не годится и бури он не выдержит… И вот, один в тишине ночи, спрашиваю я себя: куда же идет наш народ? Чего он хочет? Что с ним и с нами будет? И не нахожу ответа и чувствую, как меня охватывает страх, и хочется мне крикнуть: ратуйте все, кто еще в Бога верует, кто любит Россию, кто, наконец, просто не хочет гибели своим близким и самому себе!»
Юрий Аркадьевич, сильно взволнованный, замолчал. Наступило тяжелое молчание.
— И я могу подтвердить, что нет в этой картине ни единой неверной черты… — сказал тихо Андрей. — И я тысячи раз ломал себе голову; почему получилось то, что получилось, и не нашел достаточно убедительного ответа. Революционеры винят во всем правительство. И я думаю, что во многом виновато оно, но все же мне думается, что и мы как-то во всем этом виноваты… Весь вопрос только в том, был ли народ раньше лучше?… Исторические документы не очень в этом убеждают…
Юрий Аркадьевич одобрительно кивал головой — не одобрить хорошего человека было бы прежде всего невежливо, — а Максим Максимович что-то напряженно думал: неуютно ему было как-то в XX веке, не дома как-то был он в нем….
— Есть в среде крестьянства одно явление, которое меня очень тревожит, — сказал Юрий Аркадьевич. — Все, что появляется среди мужика даровитого, предприимчивого, деятельного, все это уходит из деревни или в интеллигенцию, или в круги торговые и промышленные и очень скоро порывает с деревней все связи. Происходит какое-то постоянное усекновение главы крестьянства… И как остановить этот исход «головки», я не знаю…
— Во всяком случае революция бессильна сделать тут что-нибудь… — сказал Андрей. — И вообще попытки революционеров поправить дело путем революции меня смущают… — продолжал он задумчиво. — Наш 905 напугал меня. Если революции суждено победить, то победить она может, только опираясь на нравственное начало, а у нас она всегда и прежде всего стремится совсем освободить человека от власти нравственного начала. Вспомните не только Пугача или Разина, вспомните 905 с его «все позволено»… Я понял бы и принял только ту революцию, которая целью своей поставила бы поднятие человека на до тех пор неведомую нравственную высоту….
— Но разве без революции это невозможно? — тихо сказал профессор Сорокопутов.
— Я, пожалуй, не точно выразился: революция только и должна состоять в этом подъеме человека на высшую нравственную ступень…
Тихая беседа затянулась до глубокой ночи.
— А вы знаете что, глубокоуважаемый Юрий Аркадьевич? — говорил, прощаясь, профессор. — Дайте-ка мне ваше писаньице с собой — я хочу поместить его в столичных газетах. Кое-какие связи у меня есть. И я думаю, что поставить этот важный вопрос на обсуждение общества было бы полезно…
— Да с радостью, дорогой Максим Максимович, с великой радостью! — отозвался старик. — Да, Господи помилуй, ну, как же нам своего народа не знать? Премного обяжете… Пусть послушают там, в столицах, голос человека с места… Но только… хе-хе-хе… — робко засмеялся он. — Разрешите и мне затруднить вас своей просьбишкой, — нет, нет, я не для себя, я для музее нашего хлопочу!.. Вот вы сделали великую честь нашему городу своим посещением, но надо это, так сказать, увековечить: батюшка, Максим Максимович, пожертвуйте музею нашему черновичок какой ваш или что-нибудь там такое…
— Да помилуйте… — совсем сконфузился профессор. — Я только очень скромный ученый и кому же это нужно?… Нет… это невозможно…