Петро, весь дрожа, облегченно вздохнул всей своей широкой грудью. Он едва на ногах держался, в голове его стоял звон, как на Святой в городе, и в глазах расходились радужные круги. Нет, — стояло в его голове, — нет, дудки! Никаких прискурантов больше не возьму, чтобы идти на такое дело!.. Да погоди… — говорил ему какой-то насмешливый голос рассудительно. — Что же случилось?.. Ничего страшного и не было, — так, сам ты только дурака свалял…» Но Петро не слушал его: нет уж, извините, больше не проведешь!.. И днем-то теперь близко к проклятому месту не подойду, а не то что…
На крылечке господского дома неподвижно сидела какая-то тень. Петро, оправившись, подошел поближе поглядеть, кто это. И сердце тепло подсказало: Дуняша…
— Ты что это тут полуношничаешь? — ласково сказал ей Петро.
Дуняша молчала.
— Хиба ты оглохла? А?
Петро считал свой родной, хохлацкий язык «мужицким» языком и всегда говорил, как полагается, «по благородному», но в минуты волнения он неизменно срывался и выпускал словечки малороссийские. Дуняше эти словечки очень нравились, хотя и были иногда смешны, но теперь ответом ему было молчание. Петро начал сознавать свою вину.
— Ну, что молчать-то?… Дуняш, а?
Он попытался взять ее за руку. Она рванула в сердцах руку назад и язвительно, сухо проговорила:
— Идите разговаривать туда, где вы сичас были… Бессовестный! — жарко вдруг вырвалось у нее. — Изменщик!
И Петро услышал звуки подавленного рыданья. Что-то точно оборвалось в его душе. Он не выносил, когда кто говорил ему вы, а в особенности Дуняша. И было совершенно ясно: он во всем виноват…
— Да будет тебе… — с ласковой укоризной протянул он. — Я… я… за папортником ходил: завтра Иванов день, ведь… платье полушелковое сшить тебе хотел, и платок ковровый купить, и колечко… И сережки еще… — приврал он для пущей важности.
— За папортником?! — подняла она к нему свое бледное, искаженное страданием лицо. — За папортником?.. Это вы дурам мещерским или вошеловским рассказывайте, а я… а я… — задохнулась она. — Знаю я эти папортники!.. Ишь, какой тожа ловкач выискался: папортник!
Но в душе ее что-то точно смягчилось: если это и неправда, то правдоподобно, а это очень много значит. Но она, зло отвернувшись, молчала: не наказать Петро за свое беспокойство, за свою муку было бы непростительно. А он, почуяв оттаивание, сел рядом с ней, но ступенькой ниже, и ласково говорил ей всякие слова — как голубь дикий в лесной чаще: турлы-урлы… урлы-турлы…, без конца. И Дуняша из всех сил крепилась, чтобы не броситься ему на шею, но когда он осмелился взять ее за руку, она снова сердито рванула ее:
— Идите к вашим мещерским!
И опять, еще убедительнее, начал Петро: турлы-урлы… урлы-турлы… И через какие-нибудь четверть часа темная парочка, обнявшись, тихо ушла по росистой траве за сараи, потом дальше, в темный лес, где совсем не было уж так страшно, — разве чуть-чуть только, для того, чтобы покрепче прижаться один к другому…
— Турлы-урлы… — убедительно говорил Петро тихонько. — Урлы-турлы-курлы…
И в необъятном, черном, усыпанном звездами чертоге, среди пахучих трав, на теплой земле они шли и шли, сами не зная, куда…
На другое утро за чаем с горячими пирогами — было воскресенье, — Петро стал рассказывать Гавриле, Марине и принесшей пироги Дуняше, которая никак не могла не улыбаться и глаза которой смущенно, но неудержимо смеялись, сияли и грели, о своих похождениях. Рассказывать о походе за папоротником так, как все было, значило прежде всего разочаровать слушателей, значит, не доставить им никакого удовольствия, а, ежели так, то, стало быть, и рассказывать не за чем. И потому Петро рассказывал так: