Была глухая ночь. Он сидел у своего письменного стола, в старом привычном кресле и думал. Первый порыв горя прошел и встал грозный вопрос: что же делать? И ответа не было. Все спуталось. Как на море после яркой вспышки бури еще долго катятся большие, тяжелые, угрюмо-свинцовые валы мертвой зыби, так в душе Льва Аполлоновича катились теперь одна за другой тяжелые, угрюмые мысли, и не было им конца, и не давали они никакого результата. Да, тогда, на крейсере он думал, что порт, штиль, мир это только подарок судьбы, а нормальное состояние моряка это буря и бой, так и теперь в тихом «Угоре» оказалось, что порт, штиль мир это только приятная случайность, а нормальное состояние человека это буря и борьба…
Первым порывом его было: не они перед ним виноваты, молодые, жадные до жизни и счастья, а скорее он перед ними тем, что, поддавшись искушению, иллюзии, он невольно стал им поперек дороги. И как-то само-собой получалось решение: следовательно, надо ему уйти, устраниться. Ибо виноват — он. Но за плечами его стояла уже пятидесятилетняя жизнь и опыт ее говорил ему ясно, что цена этому «счастью» очень невысока: может быть, когда пыл первой страсти пройдет, через месяц, через год они станут непримиримыми врагами, врагами на всю жизнь. А если даже этого и не случится, то кто знает, как примет его жертву впечатлительный и в душе благородный Андрей? Очень возможно, что его жертва отравит навсегда его последующую жизнь, а, может быть, даже и ее жизнь, несмотря на весь этот ее эгоизм и жажду жизни… Нет, это не выход, не решение…
Решение правильное может быть построено только на нравственном начале, — твердо сказал он себе. Прекрасно. Но что же говорить ему в данном случае его нравственное начало? И это было неясно — опять-таки потому, что за плечами его стоял пятидесятилетний опыт, вся жизнь, которую в уединении «Угора» он успел основательно продумать. То, что раньше казалось совершенно ясным и бесспорным, в последнее время, после долгой и напряженной духовной работы, стало неясным и часто очень сомнительным. Вот в последнее время он не раз и не два продумывал, например, свой поступок во время мятежа матросов на «Пантере», который тогда представлялся ему и геройским и правильным. Как-то раз ночью, точно нечаянно, он поставил себе вопрос: «а что, если бы они, понадеявшись на авось, не сдались бы тогда и не выдали мятежников, — имел ли бы я, в сущности, право взорвать судно?» Тогда, на крейсере, ответ был ясен: да. И он, не колеблясь, взорвал бы корабль. А теперь вдруг ответ получился совершенно иной: нет, взорвать тысячу человек, невежественных и раздраженных, он не имел никакого права, ибо они в возмущении своем были правы. Они, живые люди, видели общий развал и страны, и флота под ударами бессмысленной войны, затеянной кучкой преступников-авантюристов, они видели страшную гибель эскадры адмирала Рождественского, которая была послана безумцами, засевшими у власти, на явную гибель, и их, матросов, собственными головами эти безумцы играли так же бессовестно и беззаботно, — восстав, они не только не делали, в сущности, ничего преступного, но как раз наоборот: нравственное начало и предписывало им тогда поднять свой голос против беззаконников и авантюристов. И он, капитан Столпин, должен был или восстать вместе с ними во имя справедливости и России, или — застрелиться. А он могучим напряжением воли снова подчинил их гнилому, смердящему Петербургу и этим самым погубил своего сына, на которого обрушилась темная месть покоренных, но не смирившихся матросов…
Да, жизнь много труднее и сложнее, чем казалась она тогда, с командирского мостика «Пантеры»!
Ну, а теперь? Возвратить ей свободу путем развода? Не говоря уже о совершенно невыносимой и совершенно недопустимой грязи всей этой процедуры, грязи, которой требует от человека в таких случаях и государство, и церковь, это значит навсегда порвать связь с Андреем и с ней. И то, и другое тяжело и опять-таки, если эту жертву его примет Ксения Федоровна — ему казалось, что она примет ее легко, — то примет ли ее Андрей?…
И тяжелые, свинцовые, безрадостные мысли, как валы мертвой зыби, прокатывались его душой, и не было решения, и ниже, ниже, ниже склонялся он на грудь усталой и печальной, сильно поседевшей головой.