Когда-то его звали Бисерко
[45]. Сорок с лишним лет назад – сорок четыре, а может быть, и сорок пять, он не знал точно, – он родился в сложенной из слоистого серого камня хижине на склонах Родопских гор. Его матерью была юная черноглазая болгарская крестьянка, на которую односельчане посматривали с молчаливым осуждением: невенчанная жена горного разбойника-гайдука, вернее – невенчанная вдова. Маленькие загрубевшие от работы руки матери трудились от зари до зари, чтобы прокормить Бисерко, но большие печальные глаза неизменно смотрели на него с нежной лаской. «Бисерко, мой маленький мальчик, мой отважный юнак!» [46] – называла она его. Играя подле нее или, как только немного подрос, помогая по хозяйству, Бисерко слушал ее протяжные грустные песни, которые она, верно, сочиняла сама, и узнавал из них об отце. О том, какой он был храбрый и веселый. И какой у него был вороной конь и не знавшее промаха ружье. И как он много лет сражался с турками, неизменно выходя победителем из всех схваток, а погиб по нелепости, получив в спину нож слуги, когда грабил дом богатого чорбаджии [47]… «Когда я вырасту, я тоже стану юнаком!» – с гордостью думал Бисерко и никогда не уступал в потасовках соседским мальчишкам.Мать умерла, когда ему исполнилось семь или восемь лет. Сгорела за неделю от внезапной лихорадки, занесенной вернувшимися в село из Фракии пастухами. «Бисерко, маленький мой юнак, возвращайся домой!» – все звала она в бреду растрескавшимися опухшими губами. Как видно, искала его в своем угасающем сознании и не могла найти.
Старенький священник Стилиян за руку отвел его к брату матери, не желавшему раньше знать сестры, – пузатому усачу, у которого был самый большой дом в селе и больше всего овец. Приглядывая за этими овцами, Бисерко провел следующие два года. Свою жесткую батрацкую лежанку в кошаре
[48]он делил с огромным лохматым псом Шаро, согревавшим его в зимние ночи. За малейшую провинность дядька злобно, до крови бил пастушонка, но Бисерко никогда не плакал от боли и обиды – ведь юнак не плачет!А потом в село пришли турецкие сюрюджу
[49]в затейливых головных уборах с длинными шлыками, чтобы собрать с болгарской райи [50]«налог кровью» для Высокой Порты. Родители в ужасе прятали своих сыновей, а Бисерко выбрался из кошары, подобрал удобный увесистый камень, запустил его в голову живодеру-дядюшке (попал: тот рухнул как падаль, только домашние над ним завыли!) и сам вышел навстречу вербовщикам.– Что тебе, малый? – грубо спросил старший, с длинными, словно куньи хвосты, рыжеватыми усами.
– Возьми меня в янычары, эфенди!
[51] – ответил Бисерко, не опуская взгляда. – Не надо забирать других мальчишек, по ним будут плакать матери. А я – сирота, и хочу стать юнаком!– Какой ты скорый! – засмеялся турок, а быть может, бывший болгарин, серб или албанец. – Путь в янычары тяжек и долог, можно и ноги протянуть!
– Я привык к нелегким и долгим путям, пока гонял по горам чужих овец!
– Тогда будь готов навсегда забыть свой дом и принять правую веру.
– У меня нет дома, а поп Стилиян говорил в церкви, что и вы тоже молитесь Богу.
– Верно говорил папаз
[52]. Хорошо, ступай с нами, малый, только чтоб потом не жаловался, что дорога трудна не по силам!Мехмед, в которого вскоре превратился Бисерко, произнеся, что «нет Бога, кроме Бога, и Магомет – пророк Его», никогда не жаловался. В толпе испуганных и плачущих мальчишек его много дней гнали по каменистым дорогам Фракии. Кормили впроголодь, и нередко кнут из буйволовой кожи гулял по его плечам просто потому, что надсмотрщику хотелось кого-то ударить. Ноги были сбиты в кровь, но он терпел: ведь настоящий юнак сильнее боли! В сказочном Царьграде-Истанбуле Мехмед был вознагражден видением такого величия огромного города, перед которым меркли даже исполинские громады родных гор. «Как высока должна быть слава юнаков, создавших это царство! – с восхищением подумал он. – Придет день, и я стану одним из них!» И он не жаловался, когда мальчишек в ожидании дальнейшей судьбы бросили на неделю в какой-то каменный подвал с гнилой соломой и здоровенными крысами.