В памяти Липранди осталось несколько споров Раевского с Пушкиным. Один раз Пушкин оспаривал приведённое выше мнение Раевского о том, что в русской поэзии не должно приводить не русские имена; не один раз в своих беседах они обращались к вопросу о месте ссылки Овидия (кстати, у Раевского было своё прозвище для Пушкина — «Овидиев племянник»). В спорах часто затрагивались, конечно, темы политические и исторические, но, кроме этих тем, Пушкин беседовал с Раевским о литературе. Липранди пишет об этих спорах: «Так как предмет этот меня вовсе не занимал, то я не обращал никакого внимания на эти диспуты, неоднократно возобновлявшиеся»[239]
. Только один спор, по теме своей тоже отчасти литературный, сохранился в памяти Липранди. «Помню очень хорошо,— пишет он,— между Пушкиным и В. Ф. Раевским горячий спор (как между ними другого и быть не могло) по поводу „режь меня, жги меня“; но не могу положительно сказать, кто из них утверждал, что „жги“ принадлежит русской песне, и что вместо „режь“ слово „говори“ имеет в „пытке“ то же значение, и что спор этот порешил отставной фейервекер Ларин, который обыкновенно жил у меня. Не понимая, о чём дело, и уже довольно попробовавший за ужином полынкового, потянул он эту песню — „Ой жги, говори, рукавички барановые“. Эти последние слова превратили спор в хохот и обыкновенные с Лариным проказы»[240].Пушкин и Раевский сыпали остроумием в своих беседах. В одну из них Раевскому пришла мысль приспособить известную песню о Мальбруге, отправившемуся в поход, к смерти известного фронтовика, подполковника Адамова. По почину Раевского и при усердном содействии Пушкина из переделки получилась сатира, затронувшая многих лиц по начальству.
Когда 6-го февраля 1822 года был арестован Раевский, — и совершенно внезапно порвались тогда и его личные сношения с Пушкиным,— Пушкину, жившему у Инзова, пришлось узнать о готовящемся аресте Раевского, и он за день до ареста, 5 февраля, предупредил своего друга. Вот как рассказывает сам Раевский об этом:
«1822 года, февраля 5-го в 9 часов пополудни, кто-то постучался у моих дверей. Арнаут, который стоял в безмолвии передо мною, вышел встретить или узнать, кто пришёл. Я курил трубку, лёжа на диване.
— Здравствуй, душа моя! — сказал мне, войдя весьма торопливо и изменившимся голосом Алекс<андр> Сергее<вич> Пушкин.
— Здравствуй, что нового?
— Новости есть, но дурные, вот почему я прибежал к тебе.
— Доброго я ничего ожидать не могу после бесчеловечных пыток С<абанеева>… но что такое?
— Вот что,— продолжал Пушкин.— С<абанеев> уехал от генерала [Инзова]. Дело шло о тебе. Я не охотник подслушивать, но, слыша твоё имя, часто повторяемое, признаюсь, согрешил — приложил ухо. С<абанеев> утверждал, что тебя непременно надо арестовать; наш Инзушко, ты знаешь, как он тебя любит, отстаивал тебя горою. Долго ещё продолжался разговор, я многого не дослышал, но из последних слов С<абанее>ва ясно уразумел, что ему приказано, что ничего открыть нельзя, пока ты не арестован.
— Спасибо,— сказал я Пушкину,— я этого
Раевский был отвезён в Тираспольскую крепость. Несмотря на строгие предписания, всё-таки была возможность видеться и говорить с ним. Липранди, в середине 1822 года, нашёл случай поговорить с Раевским во время его прогулки по глазису крепости. Раевский передал ему своё большое стихотворение «Певец в темнице» и поручил сказать Пушкину, что он пишет ему длинное послание[242]
. «Певец в темнице» произвёл большое впечатление на Пушкина и, быть может, оказал непосредственное влияние на его произведения; мы не знаем, к сожалению, этого стихотворения в полном виде. Послание к Пушкину вовсе не дошло до нас; зато в сохранившемся «Послании к друзьям в Кишинёве», написанном в Тираспольской крепости 28 марта 1822 года, мы находим строки, относящиеся к Пушкину. В них дан как бы итог всех разговоров между друзьями; в них «певец в темнице» шлёт своё завещание поэту, оставшемуся на свободе. Раевскому приходят на мысль те страдания, которые готовит ему тюремное заключение, быть может, долголетнее, и он чувствует, что его сил не хватит на изображение этих страданий. Он вспоминает о Пушкине, и это обращение содержит в себе высокую оценку поэтического дарования поэта и выражает взгляд Раевского на задачи поэзии: