Обстоятельства складывались весьма благоприятно для Грибоедова, и, наконец, 24-го февраля он был вызван в комитет и давал пред ним устные показания[382]
. Вечером ему были присланы вопросные пункты, и вечером же Грибоедов написал свои ответы, опять очень обдуманные и тонко рассчитанные. На них следует остановиться, потому что в них есть чёрточка его личности. Он давал справедливую, согласную с нашими сведениями, оценку своей личности, когда говорил, что, при всём своём свободомыслии, он далёк от образа действий 14-го декабря, что он не оратор возмущения. Тонкой иронией, от которой Грибоедов не мог избавиться даже и в официальных сношениях, звучат строки его ответа: «я ж не только не способен быть оратором возмущения, много если предаюсь избытку искренности в тесном кругу людей кротких и благомыслящих, терпеливо ожидая времени, когда моя служба или имя писателя обратят на меня внимание вышнего правительства!»Грибоедов был глубоко верен себе, когда давал объяснения о русском платье. Любопытно, что комиссия заинтересовалась свидетельством Бестужева о пристрастии Грибоедова к русскому платью и увидела в этом что-то подозрительное. А Грибоедов отвечал очень просто: «русского платья желал я потому, что оно красивее и покойнее фраков и мундиров, а вместе с этим полагал, что оно бы снова сблизило нас с простотою отечественных нравов, сердцу моему чрезвычайно любезных». Это показание перед тайным комитетом невольно вызывает в памяти известный монолог Чацкого в гостиной Фамусова. Чацкий жалуется на пристрастие к иностранной одежде:
и т. д.
А через несколько стихов Чацкий восклицает:
Эта фраза показания ещё раз иллюстрирует архаическое своеобразие миросозерцания Грибоедова[384]
. Правда, отсюда ещё далеко до обобщающего положения о Грибоедове — славянофил. Любовь к русскому платью, конечно, характерная, но не менее характерно и его желание государственных преобразований для свободы книгопечатания, о котором говорил на допросе Рылеев.Как понимать ответ Грибоедова на вопрос: с какою целью он желал свободы книгопечатания в России? Вряд ли он был искренен, когда в своём ответе вносил поправку в показания Бестужева: «я говорил не о безусловной свободе книгопечатания, желал только, чтобы оно не стеснялось своенравием иных цензоров». Мы склонны заподозрить искренность этого показания Грибоедова по весьма простой причине: именно он больше, чем кто-либо другой, мог видеть, что дело всё-таки не в своенравии отдельных цензоров, а по соображениям общим, лежащим в основе цензурного института. А как остро чувствовал Грибоедов поражения, наносимые ему цензурой, можно видеть хотя бы из следующей записки, найденной проф. И. А. Шляпкиным в Берлине: «Напрасно, брат, всё напрасно. Я что приехал от Фока, то с помощью негодования своего и Одоевского, изорвал в клочки не только эту статью, но даже всякий писанный листок моей руки, который под рукою случился… Коли цензура ваша не пропустит ничего порядочного из моей комедии, нельзя ли вовсе не печатать? — Или пусть укажет на сомнительные места, я бы как-нибудь подделался к общепринятой глупости, урезал бы…»[385]
До сих пор мы останавливались на теоретической стороне показания Грибоедова; перейдём к разбору его фактического материала.
Итак, все показания участников заговора о принадлежности Грибоедова к их союзу были очень благоприятны для него, за исключением кн. Оболенского. Если бы комитет оценил безграничную искренность показания кн. Оболенского, он придал бы более веры его свидетельству о принадлежности Грибоедова к обществу. Кн. Оболенский в письме к государю утверждал, что Грибоедов был принят в члены общества месяца за два или три до 14-го декабря и вскоре потом уехал. Грибоедов же совершенно отрицал это свидетельство и высказывал предположение, не основано ли оно на том, что за три дня до своего отъезда, он был выбран членом Общества любителей российской словесности[386]
, как будто кн. Оболенский мог смешать тайное общество с литературным. Комитет переспросил кн. Оболенского; на этот раз он объяснил, что о принятии Грибоедова он слышал от Рылеева, но времени в точности не помнит: за месяц или за два до отъезда Грибоедова отсюда.