Заступление на работу всегда было для меня чем-то большим, чем просто смена интерьеров. Момент этот каждый раз становился погружением в иной мир. Мирок точнее, но именно погружением — мои чувства воссоздавали это только так. Возможно скрывалась за этим склонность к преувеличениям, но поделать что-либо с собой я был не в силах. Причудливость рождалась явная: улица, люди — всё так близко, так живо; и вдруг декорации менялись — огромное, пустое помещение, закрытые двери, полумрак. Время словно останавливалось здесь, застывало, и даже электронные часы на стене, пытавшиеся изобразить его движение, не имели со временем ничего общего, а высвечивали лишь случайный набор цифр. Вне этого кокона я растворялся среди людей, среди машин, среди городского шума — здесь же оставался вдруг наедине с собой, и ощущение это, ощущение самого себя, настоящего, конкретного, было таким удивительным и странным, что в первые ночи дежурств, помнится, я иногда попросту не понимал, что со мной происходило — такие необычные возникали вдруг образы. Потом привык, но тем не менее продолжал испытывать где-то в глубине собственного тела щемящее сладостным жжением предчувствие необычного и загадочного. Я стремился к нему.
Ощущение отрешённости наступало не сразу и даже не всегда. Виной тому были работники школы: всевозможные учителя, завучи, слесари, технички, которым нечего было больше делать, как только обламывать мой кайф, кучкуясь на ночь глядя в здании школы. Хорошо, если они покидали его через час-два после моего заступления: в таком случае оставался промежуток до сна, в который я мог ещё предпринять попытки к достижению нирваны. Но бывало и так — бывало не часто, и слава богу! — что засиживались они до глубокой ночи. Пусть в своих кабинетах, пусть моё существование их мало волновало, но, зная о присутствии посторонних, расслабиться я не мог. Бдеть же всю ночь сил хватало не всегда, сон оказывался сильнее. Да и особого желания бороться с ним не было. Тогда вся прелесть пропадала: насмотревшись на людей, снующих перед будкой, я заваливался спать, так и не вкусив прелестей одиночества.
Особым случаем являлись вечера, когда в школе засиживался дядя Веня.
Дядя Веня, или просто Вениамин, как все его звали, был реликвией этой школы. Он проработал здесь с самого её основания, то есть больше тридцати лет. Было ему сейчас за семьдесят. Фигуру его, даже на расстоянии и в полумраке, спутать с чьей-то другой было невозможно. Дядя Веня не вышел ростом — сам он называл цифру сто пятьдесят пять сантиметров, наверное так оно и было. Я по сравнению с ним казался великаном — на две головы выше, не меньше. Кроме крохотного роста обладал он неподражаемой походкой, а также незабываемыми движениями рук и головы. Дядю Веню знали все: в школе он числился сейчас плотником, но выполнял функции и слесаря, и сантехника, и электрика. Когда-то раньше работал он и сторожем. Сейчас директор не разрешал ему сторожить. Уволить его, однако, не увольнял, потому что был дядя Веня для школы человеком бесценным — он знал каждый болтик, каждый шуруп, каждый гвоздь, когда-либо вбитый в здание. Вот его-то я и застал в слесарке.
Был он один и был уже крепко пьян. Пьяным, впрочем, он бывал всегда, я даже не помню, видел ли я его когда-нибудь трезвым. Водку он пил вместо воды и прожить без неё не мог ни дня. Хотя бы бутылка имелась у него в каморке всегда, а количество пустой посуды не поддавалось исчислению. В тот момент, когда я переступил порог слесарки, дядя Веня трепетно наливал себе в стакан. Был он в телогрейке, но непонятно — то ли собирался уходить, то ли только что пришёл. Увидев меня, он искренне и неподдельно обрадовался.
Тут же возник другой стакан. Отказать дяде Вене я никогда не решался — он был слишком обидчив. Налил он мне добрых грамм сто. Мы подняли чаши и без чоканий и тостов выпили. Я отломил кусочек хлеба, закусил. Дядя Веня не закусывал.
Началась беседа. Все наши беседы проходили по одному и тому же сценарию: старик говорил, а я слушал. Говорил он интересно и был далеко не глупым человеком. Использовал немало поэтических цитат. Истории у него выходили занятные, полные трагизма, подчас скорби, но и живого юмора. Веяло от них большим домыслом, но слушались они захватывающе. Сегодняшняя была такой: