Читаем Первое «Воспитание чувств» полностью

Я не испытывал ее и вряд ли могу описать, она мне только грезилась, та совершенная меланхолия странствия, какую мимолетные борозды, пропаханные кораблем, оставляют в душе; я не видел ни тех зорь, что лучезарнее наших и проливаются на более широкие листья, ни небосвода, ярче блистающего над морской гладью, синева которой не в пример гуще; а когда там спускается ночь, как, должно быть, сладостно впивать в себя мирную океанскую дрему, слушать, как скрежещет лебедка, падает на палубу парус, а от горизонта слабо доносится какой-то рокот. Увижу ли я когда-нибудь блеск луны среди парусов? И как оснастка судна отбрасывает тень на палубу? И как солнце выходит из волн, отряхивая от капель багровую гриву лучей?

Анри и его возлюбленная проводили время в прогулках по палубе, они расспрашивали о стране, куда держали путь, и о том, что сейчас будет делать команда. Смотрели, не вникая, как движется рулевое колесо и стрелка компаса отклоняется то вправо, то влево. В сумерках они чаще всего усаживались на бухты канатов у бушприта и любовались закатным солнцем, слушая журчание воды под килем, наблюдая, как судно одиноко следует своим путем, ведь так сладко ощущать, что движешься не по накатанной колее.

При всем том земля медлила с появлением, каждое утро они, как и накануне, обнаруживали кругом все ту же безбрежную гладь. Когда Анри выходил из каюты, что-то, не знаю что, заставляло его всякий раз оборачиваться, словно в надежде найти там нечто потерянное, он пристраивался позади рулевого и простаивал так долгие часы, напряженно вглядываясь в волны; мысленно озирая преодоленное пространство, он продолжал линию пути вдаль, пока она не упиралась в горизонт, потом возвращался думами в прошлое, вспоминая Францию, Париж, минувшее, и спрашивал себя: «Как они там сейчас? Что поделывают, думают ли обо мне? Каким они представили наше бегство, что случилось потом?» Восстанавливал в памяти места, где могли вестись эти разговоры, придумывал вероятные реплики и события, домысливая одежду людей, выражения лиц, привычные жесты.

Потом приходила мадам Эмилия, брала его под руку, и они делали круг по палубе, перекидывались парой слов с капитаном Николем или же развлекались, глядя, как Статой (так звали негра) вырезал складным ножом портреты Наполеона на скорлупе кокосовых орехов.

Мэтр Николь, неизменно облаченный в грубый серый вязаный жилет и хлопчатый колпак (который он величал «средство от зудуата» — так в Нормандии называли ветер с зюйд-веста), был во всех отношениях человеком превосходным, отпускавшим довольно сносные шутки за десертом; он очень сожалел о времени, которое в плаванье тратится впустую, и, пожалуй, слишком часто поминал о домишке «на дороге из Кана» и о достойном образовании, какое мечтал дать своему племяннику (сыну брата, погибшего в минувшем году в Гаване от желтой лихорадки), рассчитывая сделать парня если не адмиралом, то уж непременно капитаном корвета. В остальном он был терпим и редко поддавался приступам раздражительности, взбесить его не на шутку могла разве что зубная боль. Когда это случалось, он буквально дымился от ярости, разносил все на свое пути, сквернословил пуще вероотступника и готов был порвать всех в клочья, уподобясь бульдогу, но обыкновенно на исходе второй ночи боль утихала, тогда он принимался осушать целые супницы пунша, затем мирно довершал дело стаканчиком водки, после чего все упорядочивалось без видимых последствий. Потому на борту ругательства не превышали обычной меры, равно как и пинки под зад, морской кодекс блюли спустя рукава и его нарушителей не выискивали.

В обязанности Статоя, перекрещенного папашей Николем в Морико, входила чистка капитанской обуви и прислуживание за столом, остальное время принадлежало ему, и он почти целиком употреблял его на сон, негра всегда можно было найти там, где ему заблагорассудилось упасть, храпящим, что есть мочи; должно быть, Европа так утомила его, что, едва взойдя на корабль, он решил отоспаться за долгие бессонные годы.

Несмотря на истомленное лицо и седину, испещрившую иссиня-черную кудель его волос, руки и ноги Статоя сохранили былую силу, а глаза сверкали, когда сон не гасил их, но вид он имел печальный. Часто он снимал лохмотья ливреи, стелил их на палубу и, расположившись на этой подстилке, разворачивал тряпицы, коими были обернуты ноги, чесал их, скалясь в улыбке, и оставлял проветриться, а сам в это время раскидывал руки и скорбно вздыхал.

Его родитель продал свое чадо за кулек гвоздей, и тот был привезен во Францию слугой; там он украл шаль, чтобы подарить горничной, в которую влюбился, и схлопотал пять лет тулонской каторги, оттуда добрался пешком до Гавра в надежде повидать зазнобу, но не нашел ее и теперь возвращался к себе на африканскую родину, вполне завершив на том свое воспитание чувств.

Перейти на страницу:

Похожие книги