— Не знаю… — сказала она. — Знаю только одно: чрез грех я не переступлю. Только одно средство есть развязать всех… — трясущимися губами прибавила она, — и своей душеньке покой дать. Андрей, родимый… — бросилась она вдруг в ноги мужу. — Отпусти ты меня в монастырь! Нет моих сил томиться так дольше. Всё одно не жена я тебе, а мучительница. Отпусти!.. И ты будешь опять свободен, найдёшь пару себе и… Андрей, Христом Богом молю: отпусти душу на покаяние!
И расшитой кикой своей она коснулась его пыльного сафьянного сапога. Князь Василий с тёмным как туча лицом стоял тут же и не подымал глаз: жар-птица счастья опять вырвалась из рук и готовилась улететь навсегда. Да уж и улетела…
— Ну, коли так… — вздохнул он и вдруг, сделав усилие, низко поклонился обоим: — Простите меня оба Христа ради…
Сдерживая слёзы, он решительными шагами подошёл к своему коню и вскочил в седло. Ещё несколько мгновений — и вдали тихо рассеялось облачко золотой пыли. Поезд Стеши медлительно пополз к обители святого Сергия: она хотела помолиться там перед последним шагом из жизни за стены монастырские. Страшная рожа Митьки осторожно выглядывала из кустов…
XXVII. МИСТР ЛЕОН, ЗВЕЗДОЧЁТЕЦ
Москва взволновалась: великий князь Иван Молодой захворал. В ногах у него была такая ломота, что больной просто места себе не находил. Болезнь эта у москвитян называлась камчугом. В палаты великого князя то и дело приходили всякие бабки и ведуны с травами, зелиями и заговорами, но больному лучше не было. И вдруг кто-то надоумил позвать лекаря мистра Леона, жидовина, который недавно прибыл в Москву из страны италийской.
Мистр Леон быстро завоевал в Москве если не симпатии — это для жида некрещёного, который, собака, Христа распял, было совершенно невозможно, — то некоторое любопытство москвитян. Говорил он на какой-то дьявольской смеси всех языков вместе, не исключая и русского: сказывал, что родом он был будто из Галичины. Тарабарщина эта была, однако, всем понятна потому, что сопровождалась она такой игрой выразительного лица и всего этого худого и нескладного тела, что никакого языка жидовину, в сущности, было и не нужно. Мистр Леон был, по-видимому, голоден и потому с величайшим одушевлением брался за всякое дело: «Ну, оборвут в крайнем случае пейсы — важное дело, пхэ! Не в первый раз». Его чрезвычайно уверенные рассказы о схождении звёзд и планид заставляли москвитян развешивать уши: значит, вот превзошёл человек!
— Великий князь? Боль в ногах? — воскликнул мистр Леон. — Так чего же вы себе молчите? Да чрез три дня он у меня плясать будет! Пхэ…
— Смотри, Леон, — предостерёг его дьяк Фёдор Курицын. — Великий государь у нас в этих делах строгонек: чуть не потрафишь — он тебе Италию твою отсюда, из Кремля, покажет…
— Ай, и что это только за народ смешной! — подымал к небу длинные руки мистр Леон. — Так я же ж толком говорю вам: не вылечу — голова долой. Довольно с вас того?
— Пожалуй, хватит, — усмехнулся в бороду дьяк. — Погодь, я доложу вот великому государю.
И в тот же день он обсказал всё Ивану.
— Жидовин, говоришь? — поморщился тот.
— Жидовин, великий государь.
— Погано дело… — сказал Иван. — Ну, да тут разбирать уж не будешь: великий князь котору ночь уж не спит. Ты только Леону этому твоему скажи: чуть что не так, сичас же вслед за Антоном к чертям отправлю[94]
.— Я уж упреждал его. Говорит: голову в заклад даю.
— Ну, ладно, коли так… Вот ужо с сыном поговорю.
Иван Молодой очень лиховался: как ноги ни положи, нет вот и нет им спокою. Елена холодно держалась в стороне. Князь Василий после попытки похитить Стешу — об этом на Москве уже заговорили — уехал в свои вотчины, и Елена мучилась нестерпимо и его отсутствием, и тем, что он ту, другую, больше любит. Но Елена была не из тех, кто опускает крылья: в вынужденном безделье палат великокняжеских она неустанно ткала пёструю паутину своих горячих фантазий. Во всяком случае, Стеша с её дороги уже устранена совсем. Нет, своего она добьется!
Приближённые, чтобы развлечь великого князя, пускали к нему всяких бахарей[95]
. Особенно часто бывал теперь у больного старец Пахомий Логофет, монах-сербин, который так насобачился в составлении всяких житий. Он продолжал неутомимо печь их, стараясь, чтобы было всё поелейнее, побожественнее, со слезой, с воздыханиями. Елена презрительно смотрела на старика с высоты своей царственной красоты: ей вся эта елейность внушала только презрение.Больной, глядя в окно, как тысячи работных людей неутомимо воздвигают стены и стрельницы московской твердыни, внимательно слушал рассказы Пахомия о далёком Царьграде, теперь погаными полонённом, и казался он ему какою-то страною чудес.