Пантелей терпеливо слушал его со снисходительной улыбкой в бороде. Нарту и лыжи он сделал загодя. На другой уже день собрался и ушел к основному руслу реки. Медвежонок за ним не увязался, а бродил возле зимовья, спешно набирая жир ягодами и мышами, бросался на куропаток, гонялся за нагловатыми песцами, вертевшимися у тына в поисках поживы. При открытых воротах стал забегать в тесный дворик, путался под ногами, но не царапался, не кусался, и его терпели. С каждым днем он становился все сонливей, сворачивался то возле поленницы дров, то в другом неподходящем месте, откуда его прогоняли. Однажды заскочил в избу, забился под атаманские нары и надолго затих. Михей тому не препятствовал и даже огородил драньем. Казаки ворчали и смеялись, но дух от зверя не был приторным, к нему быстро привыкли, предполагая, что атаман держит медвежонка на черный день.
Кончилась короткая северная осень. Завыла ветрами, замела метелями полярная зима. Пока холода не вошли в полную силу, казаки ловили рыбу, морозили и складывали в лабаз, густо обгаженный чайками. Анюйского аманата ночами держали в колодке. От Чуны уже не прятали оружия, бежать из этих мест одному невозможно. Днем по желанию аманаты работали наравне со всеми, хотя их не принуждали, и каждый на свой лад, прельщал Калибу, чтобы жила с ним в женках. Казаки считали это справедливым, на Лене почетных аманатов содержали с женами, а для укрепления здоровья каждый день давали по чарке горячего вина, чему завидовали служилые. Здесь же, кроме рыбы и птицы, кормить было ничем. Прислушиваясь и принюхиваясь к медвежонку, спавшему под нарами, Чуна навязчиво напоминал Михею:
– Вырастет, забьешь, шкуру дашь мне! А я сошью тебе такой кукуль или кухлянку, в снегу тепло спать будешь.
Атаман ничего не обещал ламуту, но и не отнекивался, только пожимал плечами, о том, как распорядиться медведем-пестуном, не думал, радовался, что Чуна свободно говорит: хороший толмач в отряде – ценная редкость.
Попав из одного рабства в другое, Калиба посвежела, в ее глазах появился живой блеск. Она гневно пресекала попытки Чуны и сына колымского тойона принудить ее к сожительству. Приметив это, казаки наперебой стали звать ее к себе. Она же знаками показывала, что не желает жить ни с кем из них, и бросала на Стадухина тревожные, чего-то ждущие взгляды. Это никого не удивляло: ясыри быстро понимали, кто в окружении главный, и всеми силами служили ему, добиваясь покровительства. Бывало, пока начальный человек в силе, служили преданно. И опять Михей Стадухин маялся, переглядываясь с погромной женкой. Умученный снами, в которых был с женой, стал прельщаться, пусть через грех, но остудить истомившуюся душу: не думал, не гадал, что память о прежнем счастье так же мучительна, как несчастье. И попутал бес, да еще в субботу, после бани. Зимовье было жарко натоплено, казаки и аманаты сидели возле пылавшего чувала, пили травяной отвар. Последней мылась Калиба. Михей отметил про себя, что людей в избе убыло.
– Куда разбежались? – спросил, обернувшись к двери.
Вошел Федька Катаев, взъерошенный, как кот после драки. Окинул сидевших шальными глазами.
– Худа! – Присел к огню, к оставленной чарке с остывшим напитком. Помотал головой, пришел в себя, как обычно похохатывая, добавил: – Пока в парке – ничего, – округло повел ладонями, изображая женские прелести. – А голая что жердина.
Стадухин стыдливо выругался:
– Девку в бане разглядываете?
– Надо же знать, – ухмыльнулся Федька. – Возьмешь в женки, а там… – приставил две фиги к груди и перекрестился.
Михей встал, накинул на плечи меховой кафтан, вышел. Окрестности были покрыты снегом. В сумерках полярной ночи из приоткрытой банной двери поднимался густой пар. Согнувшись коромыслами, в нем что-то высматривали два казака. Стадухин подошел тихо, они оглянулись, смутились, вернулись в избу. За клубами пара при свете горевшего жировика виднелась Калиба. Она нагишом сидела на лавке, поливала себя водой, как ребенок фыркала и смеялась. Мокрая и обнаженная ясырка ничуть не походила на Арину. Наверное, ей, непривычной к бане, было жарко, оттого распахнула дверь. Михей хотел ее прикрыть, но вместо того, нагнувшись, вошел и затворился. Ничуть не смутившись, Калиба взглянула на него мокрыми сияющими глазами, покорно улыбнулась. Разопревший от жара каменки, очарованный женским смехом, блеском глаз, Михей распахнул кафтан. Она прильнула к нему мокрым телом, показывая свое расположение. Тут в голове Стадухина как-то разом все прояснилось. Он почувствовал, что вскипевшая было страсть так же быстро остыла, будто ластилась к нему не обнаженная женщина, а зверушка. Стыдливо прокашлялся, пролепетал что-то про дверь, отстранился, вышел, стал истово креститься и кланяться на восход с благодарными молитвами святому покровителю, что не допустил греха.
С таким же пламеневшим лицом, как Федька Катаев, он вошел в зимовье, сел за оставленную чарку. Сидевшие кружком казаки дружно заржали.
– Чего? – отстраненно спросил он.