– Ваш Бог служил своему народу и принял за него муки! – язвительно усмехнулся Чуна и с перекосившей скуластое лицо насмешкой так взглянул на Михея, что у того пробежал холодок по спине. – Я служу своему народу, для него призываю в помощь духов, хоть они меня мучают. Всякий мэнэ* и ороч* (
– Бога и царя надо любить! Они шлют нас на окраины, чтобы делать мир по всей земле! – стал оправдываться Стадухин, бросая на ламута колкие взгляды.
– Если Бог и царь шлют вас делать мир – зачем деретесь между собой? Если посылают грабить – понятно, почему деретесь… Кто такие казаки? Не пойму! О том и думаю.
– Сказал бы ты так воеводе, он бы тебя вразумил кнутом! – озадаченный правильной и неглупой речью Чуны, Стадухин попытался перевести разговор в смех.
– Потому рабы мало говорят, но много думают и сильно ненавидят хозяев.
Михей крякнул, раздраженно мотнул головой, спросил злей:
– Если ты верно служил своему народу, отчего твой народ тебя бросил? Выкуп-то за тебя не дали!
– Я сказал своему народу, чтобы не давали. Если дадут за одного, после казаки и якуты будут ловить других, требовать еще. Потом весь народ станет платить, чтобы жить. Я сказал родственникам – узнаю, кто такие казаки, с чем идут к нам, вернусь и скажу, что с ними делать: воевать или давать ясак.
– Вот как! – хмыкнул Михей. – А я думал просить тебе жалованье толмача. Толмач второй человек после атамана.
– Если стану служить царю, буду его рабом, как ты, тогда надо отречься от своего народа. Ваш Бог так не делал, потому Он Бог!.. Когда люди начинают заботиться о себе больше, чем о своем народе, духи наказывают их. Когда-то медведи были людьми, но захотели жить каждый для себя и превратились в зверей…
– Атаман! Гости едут на Пасху! – прибежал посыльный.
– Кто бы это? – вскочил Стадухин, с облегчением прерывая разговор, который втягивал его в беспросветную душевную трясину.
Солнце уже оторвалось от гор, но не вышло на полуденную высоту. Снег был розовым и твердым, воздух прозрачным. Все зимовейщики высыпали из избы, щурясь, глядели на черные точки, ползущие с верховий протоки. Их глаза различали нарты без собак и оленей, людей, которые, судя по движениям, приближались на лыжах.
– Похожи на наших! – бормотал Вторка Гаврилов, всматриваясь из-под руки. По его щекам текли слезы. – Против зыряновских – вдвое больше. Промышленные, что ли?
Не чувствуя злого умысла, Стадухин все же скомандовал приготовиться к обороне.
– Аманатов привязать, – приказал и неуверенно добавил: – на всякий случай!
– Кабы хотели напасть, не шли бы напрямую среди дня! – заспорил Федька Катаев.
Стадухин толкнул его к двери.
– Проверь пищаль, натруску, погляди, не отсырел ли фитиль!
– Ай, еть твою! – заорал Коновал. – Мишка, убей зверя, не то сам порешу! Штаны порвал, гаденыш! Пшел, зверюга! – огрел медведя прикладом пищали.
Медведь отскочил в сторону и затрусил в тундру. Михей бросил на него мимолетный взгляд, досадливо передернул плечами, не ответил казаку. Снова стал всматриваться в приближавшийся отряд. Идущих уже можно было пересчитать: шли два десятка и еще двое. Не видеть зимовья они не могли и явно направлялись к нему. Кто-то издали узнал Пантелея Пенду, потом Митьку Зыряна. Караульный с нагородней крикнул:
– Семейка Дежнев ковыляет!
От нетерпения и непонимания Стадухин забегал вокруг зимовья.
– Баню топить! Уху варить! Калиба! – окликнул женку. – Принеси воды, надо встретить гостей горячей щербой. С дороги будут много пить.
Женщина поняла его, подхватила два котла, широко расставляя ноги, тундровой походкой засеменила к промерзшему ручью. Михей бросил вслед неприязненный взгляд: зиму проспал с ней под одним одеялом, но ничуть не привязался. Никто не знал его беды, кроме этой погромной женки, а она удивляла, что не переметнулась к кому-нибудь из казаков. Атаман потерял мужскую силу. Только утрами, после ярких снов, в которых был с Ариной, что-то мог, и то недолго: пока перед внутренним взором стоял облик жены. Но женщина зачем-то делила с ним постель и ничего не требовала.
Приближались шаги, скрип нарт и скрежет лыж, уже слышалось разгоряченное дыхание путников: девятнадцать русских промышленных и казаков, три аманата подошли к зимовью. Дежнев похудел, лицо его было обожжено солнцем, на переносице и глазах до висков – нездоровая белая полоса кожи от повязки, но все те же насмешливые, по-кошачьи круглые синие глаза, от которых по щекам разбегались лучики морщин. Лица его спутников были черными и опухшими от мороза и солнца. Стадухин, выпятил грудь, упер руки в бока, встал впереди казаков, опоясанных саблями.
– Митька вернулся – понимаю! Промышленные, невесть откуда взявшиеся, – тоже понимаю! Тебя-то, земляк, каким хреном с Алазеи принесло и куда рука делась? – кивнул на пустой левый рукав его парки. – Ничего не пойму!