Анадырцы два дня пьянствовали, отвечая на расспросы и в почесть, потом стали торговаться на меха и кость. Якутка ни на шаг не отступала от Бугра, в ее запавших глазах настороженно подрагивали черные ресницы. Вина она не просила, если Василий наливал чарку — не отказывалась, но пила один раз, второй не брала. Потом глядела на огонь и тихонько пела запомнившиеся с детства песни. У нее было завидное для Бугра достоинство: не напиваться до беспамятства, и она строго приглядывала за гулявшим муженьком. А он плакал, поминая друзей, выспрашивая о брате.
— Семейка Шелковников на Охте помер, лет уж семь-восемь, — продолжал травить душу Горелый. — По ту сторону Камня прокормиться легко, трудно отбиться: тысячами нападают…
— Сколько же голов положено, — крестясь, всхлипывал Василий. — За что? За это, что ли? — косился на моржовые клыки.
— Иные в чины вышли: в атаманы, дети боярские, — терпеливо отвечал Андрей.
— На кой чины? — умиляясь своей пьяной жалости, Бугор смахивал слезы с бороды, трубно хлюпал носом, — И людей обижать — грех, и пресмыкаться перед начальствующими! Детьми боярскими — дворяне, теми — стольники и окольничие, а ими бояре так помыкают, как не смеют казаками и стрельцами. Бояре, сказывают, всю жизнь перед царем на карачках ползают… Для чего? — стучал кулаком по столешнице. — И что я с Мишкой разругался? Что не пошел с ним? Вдруг бы в Ирию попал?
— За такие слова в Якутском вытрезвел бы в холодной казенке, а опохмелили бы батогами, — со скрытым вздохом упредил беглого казака Горелый и добавил тише: — И меня бы тряхнули на дыбе, что слушал, а не донес.
— Знаю! — смиряясь, всхлипнул Бугор. — Понять не могу, зачем туда плыву. Брата надо найти. Не слыхал про Илейку-то? — перепросил в который раз, будто забывал прежние ответы.
— По слухам, на Амур подался. Туда многие бежали. Ярка Хабарова в Москву приставы возили, а он перед царем так отбрехался, что вернулся сыном боярским.
— Тьфу на них! — пьяно выругался Бугор и насторожился. — А на Амуре что?
— Война! — скривился Горелый. — Хлеба, говорят, вволю, добра всякого на погромах много берут. И на Руси — сколько себя помню, все война: то с ляхами, то с турками, то со шведами. Летом опять собирали деньги на ляхов.
— Тьфу! — опять ругнулся Василий и тихо, по-щенячьи заскулил. — Не хочу туда, а надо!
Вилюйские промышленные Петруха Михайлов с Терехом Микитиным гуляли с размахом, выспрашивали о Лене, откуда давно ушли. Новости их не радовали, возвращение не сулило ничего хорошего. По просьбам и посулам промышленных людей, застрявших на Омолое, они продали остатки паевой кости торговому человеку и решили вернуться на Колыму сухим путем.
В те дни, когда в ожидании попутного ветра на устье Колымы собачились Васька Бугор с Юшкой Селиверстовым, Михей Стадухин с братом и последними охочими сидел в укрепленном зимовье на устье Тауи и обыденно отбивался от нападения ламутов. После того как на ближайшей реке нашлись русские могилы и остатки зимовья, он как-то разом успокоился, уже не вскакивал по утрам, но подолгу лежал, глядя в потолок незрячими глазами, ждал, когда отдохнут и поднимутся другие. И в работах заленился: уже не хватался первым, но часто замирал в задумчивости с топором или с ложкой в руке.
Во времена, когда Юша Селиверстов вез с Анадыря на Колыму груз моржовой кости, его зимовье до самой крыши было завалено снегом. С горных вершин Великого Камня неделями дул, выл и буйствовал студеный северный ветер. Михей прислушивался и чудилось ему, будто хохочет бес, прельщавший обойти Камень, суливший славу и богатство, которые и нужны-то были не столько самому, сколько для жены и сына, а они были потеряны. Пусть не по самому краю, но он обошел Камень, пусть недолго, но был первым. Но теперь Дух, манивший чудесами благодатной земли, смущенно помалкивал, а то и корил пролитой кровью товарищей. «Ангел или бес?» — Теребил бороду казак, вспоминал Пашку Левонтьева, наставлявшего не верить сердцу своему, будто по словам Спасителя, через него прельщает бес. Время от времени его тяжкие мысли прерывались ощущением опасности. От этого становилось легче. Душа растекалась по округе, забывала саму себя, и старший Стадухин, позевывая, предупреждал:
— Крадутся в полуверсте. Хотят аманатов отбить, нас пограбить, железо забрать!
Его сердце остыло. Он давно не чувствовал неприязни ни к корякам, ни к ламутам, перебившим его людей. Выжившие товарищи в большинстве сроднились с теми и другими через ясырок и относились к их единокровникам снисходительно. Женщинами в ватажке менялись, их проигрывали и выигрывали, отдавали за долги, но в русских зимовьях им жилось лучше, чем в своих беспрестанно воевавших родовых селениях. Неприхотливые в обыденной жизни, они были сыты, рожали детей и радовались благополучию. Их детей в зимовьях ни в чем не ущемляли, они имели равные права с казаками и промышленными людьми. А единокровные народы, избалованные обилием еды в лесах и реках, шалили, не понимая выгод порядка, который кровью русских людей давал им русский царь.