Мать, конечно, никогда бы не решилась сказать: «Мне все равно, веришь ты или не веришь. Я хочу, чтобы ты был с нами в субботу. Хочу, чтобы тебя видели вместе с отцом и братом в синагоге». И это вовсе не являлось доказательством ее психологической нечестности, хотя он пытался убедить себя, что именно так оно и было. Можно без конца доказывать, что очень немногие верующие (кроме фундаменталистов) принимают все до единой догмы своей религии и что Бог знает, в какое несметное число раз фундаменталист опаснее, чем любой неверующий. Бог знает. Как это естественно, как широко распространено — с такой легкостью переходить на язык веры. И возможно, мать права, хотя ни за что не скажет правды. Очень важно соблюдать видимую форму. Соблюдение религиозных обрядов означало для него не просто их психологическое приятие. Быть увиденным в синагоге означало заявить во всеуслышание: «Здесь я стою, здесь мой народ, здесь ценности, в соответствии с которыми я пытаюсь жить, таким сделали меня многие поколения моих предков, вот он — я — такой, какой есть». Он помнил слова деда, сказанные ему после бар-митцвы:[68]
«Что такое еврей без веры? Неужели мы сами должны совершить над собой то, чего не смог совершить над нами Гитлер?» Давнее возмущение снова поднималось в душе. Еврею даже не позволено быть атеистом! С самого детства обремененный чувством вины, Дэниел не мог отречься от веры без того, чтобы не просить прощения у Бога, в которого больше не верил. В глубине сознания безмолвными свидетелями его отступничества неизбывно присутствовали толпы нагих людей — юных, зрелых, старых, — бесконечным мрачным потоком вливающиеся в двери газовых камер.И вот сейчас, остановленный очередным красным светом, думая о доме, который никогда не станет ему родным, видя ясным внутренним взором сияющие окна, кружевные занавеси с бантами, безупречную лужайку перед крыльцом, Дэниел думал: «Почему это я должен судить о себе по тем несправедливостям, которые были совершены другими по отношению к моему народу? Чувство вины тяжело само по себе, что же теперь, добавить к нему еще одно бремя — чувство невиновности? Я — еврей, разве этого недостаточно? Я что, должен символизировать собой — для себя и для других — все зло рода человеческого?»
Наконец он добрался до хайвея, и, как это часто здесь бывает, каким-то таинственным образом транспортный поток вдруг разрядился, и Дэниел повел машину с приличной скоростью. Если повезет, минут через пять он будет у Инносент-Хауса. Это преступление не представляется банальным, тайну этой смерти не так легко будет раскрыть. Их группу не вызвали бы для расследования рутинного дела. Впрочем, для тех, кого это близко касается, никакая смерть не бывает банальной, никакое расследование не может быть рутинным. Но сейчас Дэниелу представлялся шанс доказать Адаму Дэлглишу, что тот был прав, назначив его на освободившееся место Мэссингема, а уж он, Дэниел, этого шанса не упустит. И ничего важнее — ни в личном, ни в профессиональном плане — для него сейчас не было.
20
Полицейский катер мчался вперед по северной излучине Темзы между Ротерхайтом и Нэрроу-стрит, преодолевая мощное встречное течение. Едва заметный бриз сменился несильным ветром, и утро оказалось холоднее, чем обещало быть, когда Кейт проснулась. Небольшие облачка прозрачно-белыми мазками плыли по бледной голубизне неба и таяли без следа. Кейт и раньше видела Инносент-Хаус с реки, но когда он вдруг, совершенно неожиданно, возник перед глазами, как только они обогнули Лаймхаус-Рич, она издала негромкий возглас удивления и, подняв взгляд на Дэлглиша, успела заметить на его лице беглую улыбку. В лучах утреннего солнца дом светился так необычайно ярко, что на миг Кейт показалось — он освещен прожекторами. Двигатель полицейского катера замолк, и пока катер, осторожно и ловко маневрируя, подходил к рядам подвешенных на стене причала покрышек справа от ступеней, ведущих к патио, Кейт готова была поверить, что этот дом — часть декораций какого-то фильма, хрупкий дворец из легкого картона и папье-маше и что за этими эфемерными стенами суетятся вокруг якобы мертвого тела режиссер, осветители, актеры, а гримерша бросается к «трупу» и, торопливо стирая с его лба бисеринки пота, добавляет еще одно — последнее — пятно искусственной крови. Собственные фантазии огорчили ее — ей не было свойственно актерство или необузданная игра воображения, однако трудно было избавиться от сознания искусственности ситуации, от чувства, что она одновременно и зритель, и участник происходящего. Недоуменная неподвижность встречавших лишь усиливала неловкость.