Но тут один из мастеровых – Федор Балахонов – воровато оглянулся, просунул руку за пазуху и вытащил – что б вы думали – не бутылку с самогоном, а кумачовое полотнище! Дмитрий Гусев с Василием Волеговым выклянчили у какого-то крестьянина грабли, отломили черенок, прикрепили материю к древку – и получилось самое настоящее красное знамя! Балахонов выпрямился и поднял флаг высоко над головой. Рабочие приосанились, словно заправские солдаты, выстроились в колонну – и куда только делся запьянцовский вид? Урядник, что ярмарку охранял, с перепугу выронил прямо на мундир конфискованное лукошко с яйцами, а вместо свистка засунул в рот непонятно как оказавшийся в ладони пистик и попытался дудеть, призывая народ к порядку. Его прихвостни-стражники, увидав такое дело, поспешили с площади смыться: почуяли, что тут уже не жареным запахло, а на костре палёным!
– Долой самодержавие! – раздался первый робкий возглас, вскоре подхваченный неслыханным в Очёре дружным разноголосьем. – Доло-о-ой! Да здравствует свобода! За равенство! Даешь 8-часовой рабочий день! Уррааа!
– Земли-и-и! – вдруг тоненько закричал крестьянин, чьи грабли пошли на древко первого открыто поднятого в поселке красного флага. – Хотим земли-и!
Колонна под гомон и крики очерцев медленно двинулась вниз по главной улице. Один из демонстрантов расправил гармонь, прошелся по кнопкам, подбирая незнакомую мелодию. Озорно огляделся и грянул:
– Отречемся от старого мира, отряхнем его прах с наших ног! – никогда еще Очёр не слыхивал слов рабочей «Марсельезы». А это тебе не «Я на горку шла»! – Вставай, поднимайся, рабочий народ! Вставай на борьбу, люд голодный!
Полицейский пристав как раз закусывал привычную полуденную чарочку, готовясь перекрестить рот в хвале Господу за преподнесенную благодать: и водочка-то у него смирновская, и супруга гладкая, и служба спокойная – не служба, а службишка. Но услышав из-за окна про прах, борьбу и голодный люд, поперхнулся соленым рыжиком. Выглянув на улицу, пристав увидел красный флаг и разом позабыл всё, чему его учили. «Бунт-бунт-бунт!», – страшным ритмом ёкало сердце, и руки ходуном заходили от препротивной дрожи. «Что делать-то, что делать?», – блюститель закона, схватив револьвер и шашку-«селёдку», кинулся прочь из дома, впервые в жизни позабыв надеть фуражку и поцеловать жену в румяную щеку…
А мастеровые тем временем дошли до правления, спустились к заводу, покричали лозунги и поворотили обратно. Когда процессия шествовала мимо церкви, какой-то молодой дурень птицей взлетел на звонницу и убедил звонаря, что эта демонстрация – вовсе не чертовщина какая-то, а самый настоящий крестный ход с особым молебствием. И тот, ничего не поняв, дунул в колокола!
Больше шести часов в Очере власть была рабочей – из начальства к демонстрантам так никто и не решился подойти. Рабочие и сами бы разошлись, но тут со стороны Зареки на них галопом понесся полуэскадрон конной стражи: это пристав, наконец, пришел в себя, и дозвонился до Оханска, откуда спешно направили подмогу. С той поры в Очере закон блюли уже не четыре служителя, а десять раз по четыре: стражники день и ночь парами патрулировали центральные улицы, а на рабочих окраинах на донских конях гарцевали презлючие и нервные казаки, похлёстывая нагайками по спинам дерзких мастеровых и по подвернувшимся под копыта курицам…
В аккурат сразу после демонстрации Петр Егорыч обнаружил в Барском лесу, приколотую к сосне мятую листовку, написанную корявым мужицким почерком. Подмётная бумага призывала крестьян вспомоществовать заводским мастеровым в зарождавшейся борьбе за права и свободы: дескать, по всем городам и весям бунтует народ, потому как нет терпенья от помещиков, кулаков и буржуев – не платите подати, боритесь!
Петр Егорыч отнес прокламацию своему начальнику – окружному лесничему Еремею Малькову. Отнес вполне по адресу, так как в бумаге была приписка: «Бейте в зубы Ерёму!» Мальков из всех угнетателей был самый развреднючий, он угрызениями совести особо не страдал, когда подгонял под суд самовольных порубщиков: взглянет из под очков брезгливо на осунувшегося от стыда и голода крестьянина-лапотника, подмахнет бумагу и не поморщится: злоумышленника – в кандалы, а сам Мальков, откушав кофею, шел на репетицию в народный театр. И ведь играл все больше благородных и прекраснодушных, а жил – с точностью до наоборот, за что Петр Егорыч его, мягко говоря, сильно недолюбливал.
– Ах, смутьяны, ах-ах, негодяи! – взбеленился Мальков. – А вы куда глядели, Петр Егорович? На ваших же угодьях эту мерзость пришпилили! Неспроста-а! Знают, бестии, что вы их жалеете…
– Не утруждайтесь криком, господин Мальков! – Петр Егорыч навис над столом начальника. – Эти инсургенты только угрожают, а я могу и зубы пересчитать, не погляжу, что вы – моё начальство и коллежский секретарь! Вы меня знаете…
– Непозволительная дерзость! Не премину доложить о сём непотребстве по инстанции-с!