– Что ты, Шурка, простудилась? Смотри, ты совершенно без голоса. Ай-ай-ай! Как же теперь со спектаклем будет? – с искренним огорчением восклицаю я, видя, что горло у неё обвязано, а её всегда зычный, как звук иерихонской трубы, потрясающий классные стены голос сменился совершенно беззвучным шёпотом.
Но сама Тишалова, видимо, вовсе не унывает, её татарская физиономия сияет, чуть не все 32 ослепительных зуба выставились наружу.
– Ничего, пройдёт, пойдём-ка пить в умывальную.
К великому моему удивлению, здесь голос её сразу приобретает дарованную ему природой мощь.
– Понимаешь, для Антошки. Геометрии – ни-ни, хоть шаром покати, – указывает она на свою голову, – пусто!
– Батюшки, матушки, дедушки, бабушки! – вопит перед математикой несчастная Лизавета. – Выручайте, ведь вызовет, как бог свят, вызовет, загубит душегуб мою жизнь девичью. Я бы сегодня совсем не пришла, да надо непременно по физике поправиться, а то уж Николай Константинович коситься начинает. Даже шкап на ключ заперт, невозможно спрятаться; ей-богу, влезла бы. За доску, что ли, пристроиться?
– А ноги-то как же, отрезать?
– Ах да, ноги!.. Боже, Боже, и зачем ты дал мне эти ноги! – горестно вздыхает она. Вдруг её круглая физиономия радостно просияла. – Ура! И ноги пристрою.
В одно мгновение всегда имеющиеся в каждом классе два запасных стула поставлены между доской и стенкой, на один водружается увесистая особа Ермолаши, на другой вытягиваются её основательные ноги.
– Посмотрите, Христа ради, ничего не видно? – молит она.
Край доски, на её счастье, спускается чуть-чуть ниже сиденья стула, виднеются лишь восемь венских ножек, но в этом ничего особенно предосудительного нет.
– Ничего не видно, – успокаивает её Пыльнева, – только если ты не перестанешь так сопеть, то будет слишком много слышно.
Всегда посапывающая Лиза в минуты повышенной душевной или умственной деятельности значительно усиливает и ускоряет темп своей мелодии.
– Тише, тише, идёт! – несётся с разных сторон.
– Смотри, не вздумай смеяться, кашлять или чихать, – назидательно поучает Ира невидимку Ермолаеву.
Всё проходит благополучно, без всяких подозрений и разоблачений.
– А что, не сопела? – по миновании опасности вопрошает Лиза. – И зачем ты только сказала мне не смеяться, не чихать и не кашлять? – обращается она к Ире. – Понимаешь, во‐первых, я в ту же секунду чуть не фыркнула, а потом всё сижу и думаю: только бы не чихнуть, только бы не чихнуть! Кашля я не боюсь, – никогда не кашляю, а чихать, ведь вы знаете, как начну и поехала: восемь, десять, двенадцать раз. А тут, чувствую, щекочет в носу да и баста, вот-вот разражусь. Ничего, пронесло, а тут и охота пропала.
Шурка не ошиблась в расчёте: Антоша действительно вызвал её. Она беззвучно побеседовала с ним со своей четвёртой скамейки. Будучи приглашена к кафедре для более подробных объяснений, она выразила готовность хоть сейчас отвечать, но только «совсем шёпотом», так как у неё «совершенно запухши горло». Антоша, вообще туговатый на ухо, раз десять «чтокал», пока между ними происходила эта беззвучная беседа, и отложил до другого раза удовольствие продолжать её ещё и у доски.
Шурка в восторге; веселье её, по обыкновению, требует какого-нибудь наружного проявления.
– Молодчина Шурка Тишалова! – забыв про своё безголосье, громко восхваляет перед Пыльневой она самоё себя в коридоре после урока; не замеченная ею Клеопатра Михайловна, тоже вышедшая из класса, с удивлением поворачивает голову на этот возглас. Шурка не видит её, но Пыльнева внушительным движением левого локтя предупреждает о грозящей опасности, затем, облёкшись в свой святой вид, обращается к классной даме:
– Скажите, Клеопатра Михайловна, ведь правда, я сейчас крикнула «Молодец Шурка Тишалова!» точь-в-точь так, как она сама сделала бы это, если бы ей пришла дикая фантазия звать себя? Правда, замечательно похоже?
– Разве это не Тишалова кричала?
– Да нет, она же совсем без голоса. И я всякого могу изобразить на пари. Что? Видишь? А ты говорила: не похоже, – уже к Шуре обращается она и, продолжая якобы что-то доказывать ей, поспешно стремится в другую сторону, точно опасаясь, что Клеопатра предложит ей впрямь явить своё искусство и изобразить ещё кого-нибудь.
До урока немецкого языка Шурины восторги ещё не успели улечься. Андрей Карлович собирается писать нам на доске выдержки из литературы. Вооружившись губкой, Шура безгласно, но усердно, даже с некоторым наслаждением, стирает многоугольники и трапеции, которыми испещрена вся доска. Окончив работу, она бросает взор на повёрнутую к ней спину и босую головку Андрея Карловича; под влиянием неодолимого искушения приставляет она на некотором расстоянии от неё свои растопыренные в виде рожек второй и третий пальцы. Картина получается уморительная: круглая, лысенькая голова Андрея Карловича с парой всё время движущихся рожек, при серьёзном, даже сосредоточенном в эту минуту выражении лица, и вся красная, широкоскулая, искрящаяся весельем мордашка Тишаловой.