— Барнаульского? — переспросил низенький лобастый Гера Тминный. — Это не того ли Барнаульского, что песенки сочиняет? «Стара Адель моя, стара»? Или спортивная: «Под сводами бань в тазы барабань»?!
Аполлон пристально и достаточно долго посмотрел на обутого в личные, приносные тапочки невзрачного поэта и вдруг, оттолкнувшись от пианино, лихо приблизился к Тминному, затем, согнувшись чуть ли не пополам, церемонно поцеловал стихотворца в давно нечесанную голову.
— Барнаульский не сочиняет, а сочинял. До сего момента. Больше он этого делать не станет. Ша, Алеша!
— А что?! — вспыхнул, оправдываясь, Тминный, кстати ничуть не испугавшийся благородного наскока бархатного композитора. — А мне нравится! На фоне остальной халтуры Барнаульский — будь здоров! Его поют. Сам слышал… Пьяные люди в электричке.
— Все равно — под откос! В тираж его, иждивенца! — хорохорился Аполлон, притворно вздрагивая от гнева.
А в итоге выступление Аполлона и вообще его появление в таборе встречено было одобрительно, хотя и с некоторой долей растерянности.
Афанасий Кузьмич, искренне озабоченный Дашиным невезеньем в отыскании себе мужа, предыдущую ночь почти не спал, и, когда Аполлон Рыбкин на рояле заиграл, притом что-то заковыристое, серьезное шибко, чуть ли не симфонию какую-то, фонарщик не удержался и пару минут вздремнул прямо на стуле, раскачиваясь взад-вперед, как китайский болванчик. Очнувшись, Кузьмич решил взбодрить себя рюмкой водки, которую и принял за спинами друзей, тщательно скрывая от них эту свою одиночную акцию. А затем, когда многие с похвалой обратились к его музыкальному зятю, он и сам попытался что-то там такое произнести, какую-то свою шероховатую и потому упирающуюся, тугую мысль из головы извлечь.
— Не знаю, кто такой Барнаульский… С чем его люди едят. Зато вас, Аполлон Анатольич, с превеликим удовольствием! Потому как — мастер! Золотые руки. А мастеру в любой точке земного шара почет и уважение. Хоть на севере, хоть на юге. Я, может статься, от подобной музыки малость дурею. В сон меня, в потерю сознания кидает. Млявость, извиняюсь, одолевает, потому как с непривычки. И еще — тоска, если откровенно. Бодрости, боевитости маловасто… Так душеньку и выскребает! Однако — уважаю. Умелец вы, Аполлон Анатольич, шик, блеск! Это ежели снаружи глянуть. Бархат! А вот как бы эт-то поглубже копнуть, туда, за энти отвороты заглянуть… Сами понимаете — дочь она мне. И вот — теряю. Под такую, значит, музыку… Из пеленок собственноручно вынимал. Приросла… Когда и поговорить, коли не сейчас? Потом-то, может, и не удастся. Потом-то вы на меня, может, и кричать будете, ногами топать. А сейчас скушаете. Мне главное — унюхать, кто вы на самом деле есть, а не в бархате. Человек вы или… музыкальный инструмент всего лишь?
— Браво! — хлопнул мохнатыми ресницами Аполлон, не изменив выражения лица, то есть так и оставшись без всякого выражения.
— И еще вопросик. Чисто деловой, обиходный. В смысле профессии жизненной. Игра — не в счет. Какая она у вас, профессия, чтобы, значит, обеспечение семье будущей иметь? Должность, разряд? Звание? Потому как музыка — до поры… А случись, скажем, война, не дай бог, и куда вы с музыкой-то? За баранку шоферскую или к станку?
— Остынь, Афанасий, — вмешалась Ксения Авксентьевна, погладила мужа по голове, затем по руке, которой он рюмку очередную поднимал и все никак поднять и до рта донести не мог. И почему-то все, не сговариваясь, на эту его руку посмотрели, на огромный, обветренный и такой беспомощный рядом с хрустальной рюмкой кулак рабочего человека, покрытый зажившими ссадинами, с «наличием» под когтями, расплющенный, размятый в труде, потерявший изящество, приданное руке человека от рождения.
И Афанасий Кузьмич остыл. Сразу же застеснялся, за спину дородного отставника Лахно спрятался, загримасничал несерьезно, заусмехался — сперва глазами одними, затем усиками ржавыми да щеками дублеными, овеянными балтийской сыростью, жгучими уличными морозами прихваченными, когда в любую погоду поднимает тебя машина, чтобы ты провода лопнувшие связал или фонарь покосившийся выпрямил.
— Оно конечно. Так играть — в любой клуб заявись или там в ресторан — отбою не будет! И денег дадут, и выпить-закусить. Только ведь это все равно не работа, а баловство, забава. Веселия ради. А ведь работа — дело с виду скучное, однобокое. На работе люди себя в жертву приносят. Чтобы, значит, со смыслом-понятием. Безо всяких отклонений и развлечений. С полной серьезностью. Ты прежде норму мне выполни, план дай! И лампочки те хоть сам перебей, но замени! Определенное количество штук. А то… Я понимаю: Гера Тминный… Так он же — кто? Можно сказать, блаженный. На Руси таких всегда хватало. И вреда от них даже государи императоры не ощущали. Терпели, привечали даже. Какой двор без шута…
— Папа! — Даша не вскрикнула, она позвала отца тихо, но так исступленно-испуганно, с таким беспомощным отчаянием в голосе и печалью, что Афанасий Кузьмич вздрогнул и замолчал мгновенно. — Как ты можешь, папа… Гера — поэт.
— Я и говорю, что па-ет…