Москва была совершенно новым для меня миром. Все в нем оказалось непохожим на то, что я видел в других городах, все было суровее, мощнее, даже асфальт был другим, чем в Бухаресте. Другими были и лица и одежда прохожих, и вид улиц, и мощные, всегда куда-то спешащие потоки пешеходов, вывески, киоски, магазины. Не было уличных торговцев, зазывал, газетчиков. Из окна своего номера в гостинице я впервые увидел кремлевские стены, Мавзолей и пестрые, как будто сказочные колокольни, башенки и купола Василия Блаженного. Я остро чувствовал необычность того, что окружало меня, но недолго удивлялся тому равнодушию и будничности, с которыми москвичи шли мимо стен, из-за которых блестели золотые маковки древних соборов. Очень скоро я стал таким же, как и они, и, выходя из гостиницы, немедленно включался в торопливый уличный поток… В первый же московский вечер Натан Альман повел меня в какой-то театральный ресторан на чествование армянского театра, закончившего свои гастроли в Москве. В душной, маленькой зале, за длинным столом, сидело целое общество шумных, веселых, неистовых людей, с восточно-смуглыми лицами. Они много говорили, много спорили и много пили, провозглашая длинные и пылкие тосты. Я тоже был возбужден от этого непривычного и замечательного общества, от шашлыка, напомнившего мне «гратар», от сухого грузинского вина, а еще больше от того, что разговоры и горячие споры за столом шли о чем-то совсем неизвестном мне, но казавшемся чрезвычайно интересным: народная армянская драма, исполнение ролей Отелло, короля Лира… Когда настала очередь Альмана предложить тост, он вдруг объявил, что будет пить за меня, и рассказал, как в освобожденной Бессарабии он встретил искренних друзей Советского Союза, подвергавшихся преследованиям за свою преданность нашим общим идеалам и надеждам. Пока он говорил, все сидевшие за столом смотрели на меня доброжелательными, сияющими глазами. Я краснел, неловко улыбался и несколько дрожащей рукой протягивал свой бокал, к которому тянулось множество других рюмок и бокалов.
На другое утро я проснулся в испуге — часы уже показывали половину одиннадцатого. Какой срам! Быть в Москве и валяться в постели чуть ли не полдня. Я быстро оделся и, решив, что завтракать буду попозднее, сошел в вестибюль. Там царила уже знакомая мне атмосфера бодрой спешки. Я подошел к газетному киоску, купил газету и, взглянув на дату «Воскресенье, 22 июня 1941 года», подумал, что прошло всего три дня, как я выехал из Кишинева, но какое обилие впечатлений, встреч…
Я вышел на улицу без цели и шел все прямо, по улице Горького вверх. У книжного магазина Академии наук я остановился, подошел к витрине. Взгляд мой упал на книжку в строгом черном переплете: «Материализм и эмпириокритицизм». И снова вмиг пробудилось какое-то другое, полузабытое чувство, испытанное в давние, уже нереальные времена: как жаждал я приобрести эту книгу в Бухаресте! Я даже пытался выписать ее из-за границы, но у меня тогда ничего не получилось…
Я вошел в магазин и купил книгу.
Всецело поглощенный своими воспоминаниями, я даже не заметил, что в гостинице за мое недолгое отсутствие все переменилось: в вестибюле стояли мрачные, о чем-то шепчущиеся люди, в лифте, наоборот, все напряженно молчали. Но и здесь у всех были какие-то грустные, скованные лица. У дежурной по этажу, молодой женщины с открытым, приветливым взглядом, были влажные и красные глаза, как будто она плакала. Протягивая мне ключ, она вдруг спросила: «Вы сегодня уедете?» — «Нет. А почему вы спрашиваете?» — «Вы не знаете? Гитлеровцы напали на Советский Союз. Только что передавали по радио — началась война!»
Я не сказал ни слова в ответ, все так же неестественно спокойно вошел в номер. Слово «война» так ударило мне в голову, что вытеснило все остальные мысли и слова. Сквозь туман, сквозь спутанные мысли, в которых все время повторялись слова «война… война… война… началась война…», я вдруг вспомнил все, что случилось со мной первого сентября тридцать девятого года, в Бухаресте… Знал ли я в тот осенний день, как и когда переживу еще один раз начало войны!..
ГЛАВА ДВАДЦАТЬ ПЯТАЯ
Я поднял голову и увидел Кротова. Лицо у него было свежее и отдохнувшее. Пока я предавался воспоминаниям, он успел умыться и теперь стоял около моего столика, удивленно поглядывая то на меня, то на сидевшего рядом румына, который действительно заснул в неестественной позе — при каждом дыхании у него вырывался хриплый, прерывистый шум.
— Что с ним? — спросил Кротов.
Я показал на пустой графин:
— Развезло. Видимо, давно не пил.
— Ладно. Хватит тебе с ним возиться — идем ужинать.