В комнатке Володьки, он жил тогда при общежитии, никого не было. Володька быстро прошелся по тумбочкам и извлек на свет древний батон, горсть кукурузных хлопьев и нераспечатанную пачку краснодарского чая. Хлопья мы тут же съели, не донеся до стола, батон же никак не грызся, он словно окаменел от долголетия. Мы включили электроплитку и поставили чайник, бросив туда всю пачку чая.
По коридору ходили люди и что-то искали. Володька сказал, глядя задумчиво в окно:
– Это они плитку ищут. Впрочем, так им и надо, не будут оставлять ее на кухне. А ты лучше запри дверь.
И вот мы пьем чай, черный-черный, горький-горький, и сочиняем стихи.
Задача такая: воспеть в ямбической форме чай и приковать международное мещанство к позорному столбу. Я начинаю строчки, Володька тут же дополняет и поправляет. Вот что у нас получилось:
Пожелав Леве жить и богатеть – спереди загорбатеть, Володька полез под одеяло, а стихотворение мы прибили на стенку.
Я часто хожу на Курский вокзал, там в центральном зале есть росписи, которые сделал Володька. Его как одного из талантливых учеников еще в училище брали с собой опытные мастера. Так однажды он попал расписывать потолок на Курском вокзале, а потом он и другие ребята в шутку вписали в один из рисунков свои фамилии. Это было чуть больше чем обыкновенное озорство, это была их память, то, с чего они начинали. Та к сказать, их первое произведение искусства.
Рисунок там незатейливый, но приятный, этакие бутончики цветов по потолку. Когда войдешь в зал, справа от входа вдоль стены можно угадать и фамилии, но, не зная их, прочесть трудно. И вряд ли тысячам торопливых, проходящих тут людей очень важно, какой из этих бутончиков рисовал талантливый ученик Владимир Магерин. Но это все, что осталось после него, ибо после любого человека остается его дело, и только оно служит оправданием нашей недолгой жизни. Я часто смотрю на крошечный тот бутончик и думаю о трудном назначении иметь настоящий талант, который мог бы ярко и удивительно выйти из этого бутона, но так никогда и не вышел.
– Гости, не надоели ли вам хозяева?
– Оставайтесь, – отвечают нам. – У нас помех нет, у нас трамваи не ходят.
Но пора уходить. Встают гости, их всегда несколько десятков с турбазы, поднимаемся и мы. Часть ребят, среди них Антон и Лева, идут с нами, подсвечивая дорожку фонарями. Остальные встают лицом к просеке и поют под Володькину гитару. Это тоже традиция. Поют они что-то грустное, и мы всю дорогу будем слышать их стройный мужской квартет.
Я оглядываюсь. Мне видны лишь силуэты ребят, но хочется еще на мгновение задержаться, махнуть рукой. Словно навсегда попрощаться. Как прощаются с юностью своей, со всем, что было так прекрасно и что я пережил за этот короткий вечер.
Мы сидели на берегу, на закате долгого, казалось бы бесконечного, дня. Где-то на противоположной стороне протоки трое мужчин ловили с лодки рыбу, и голоса их, странно журчащие, притекали к нам по гладкой закатной воде. Но они, эти голоса, еще больше подчеркивали наступившую тишину.
– Папа, – говорил мальчик, – а у меня окунь!
– Молодец, – сказал отец.
– Папа, он злой, – говорил мальчик. – Он уколол мне палец.
Хорошо, что таких мальчишек привозят сюда. Однажды мы встретили подобного человечка на Щучьем озере на Хачине. По узенькой, как поясок, речонке, которая звалась Тёменка, мы проволокли байдарку до озера и там встали. Стайка голубых окуней плыла впереди моих ног и тыкалась острыми носами в лодыжки. На траве сидел мальчик и ловил рыбу. Мы присели рядом отдохнуть.
– Ловится? – спросил я.
– Отчего ж, – сказал он, не взглянув. – Тут окуньки гуляют, им только червяка потолще в нюх суй, конечно, не навозного, а земляного.
– Почему же нельзя навозного?