Он мелко побежал навстречу, с тем же радостным восхищением, и можно было его теперь всего видеть, если бы я тоже не разволновался. Я только запомнил, что он ниже отца, суховат и жилист, да с первого взгляда в нем замечалась его мужицкая порода, которую, пошли ты его хоть в Париж, не отнимешь ни в жизнь, она в облике, в разговоре, в руках. От рук его, казалось, так и пахло сырой и тяжелой землей.
Братья обнялись, и, так как отец оставался под горкой, роста их сравнялись, а уже выбегала из сеней жена дяди Викентия, Феня, на которую тетя Аня ссылалась в своем письме. Были слезы и радостный смешок вместе с восклицаниями и приговором:
– Серег, а Серег?.. Я уж смотрю, думаю, кто же такой идет, ведь на улице бы не узнал! Серег, не узнал бы!.. Я и через забор полез, чтобы курей не выпускать, а он идет под горку, вижу, прям будто бы Серега!.. А? Ах-ха!
Мы пошли в дом, беспорядочно толкаясь и пропуская друг друга. Потом дядя Викентий ушел за перегородку и пошептался с Феней. Она накинула темный жакет и, уходя, радостно сказала:
– Нагрянули, аккурат как комиссия в магазине…
И было понятно, что она действительно рада, что так вот неожиданно нагрянули. Но уже после того, как она, пошептавшись, ушла и вернулась с поллитрой, не раньше, отец как бы невзначай вспомнил:
– Ну зачем… Мы вон своего, домашнего, прихватили…
Он знал, что так положено, чтобы Феня бежала за поллитрой, и прежде со своим самогоном нельзя соваться. И дядя Викентий и тетя Аня все это понимали, дядя Викентий ответил:
– Как же зачем, когда брательник приехал, один, который остался? Ты на похоронах Федора-то не был?
– Не успел, – сказал отец и обратился к тете Ане: – После меня он хуже был?
– Да, – ответила она ровно. – Вскоре и помер. Сидел за столом, не кашлял, не задыхался, враз и помер. Он все до ягод, до клубники дожить хотел.
– Могилку мы ему сделали, – вставляет дядя Викентий. – Федя не обидится, хорошую могилку.
– Бетоном? – спрашивает отец.
– Бетоном, – говорит тетя Аня.
– А загородочка – так вот?
– Загородочка повыше будет.
– Значит, до вас не дошла еще московская мода: там выше не разрешают.
– Нет, у нас вот до энтих пор. А на поминках все пили, говорят: Федя не обидится.
– Сколько же ему было?
– Да пятьдесят четыре. Ты, Серег, на два года старше Федора? А я на восемь, вишь как вышло. Значит, наречено так…
– Он раненный был в войну, – сказала тетя Аня. – Ему три пули в живот влетели, а умер – от легких.
– Я и говорю, что так, значит, наречено, – повторил дядя Викентий. – Был у нас фронтовик один, весь фронт прошел, и ни царапины.
– Судьба, – сказал отец.
– …Повез в город пуд зерна, хотел на поезд сесть на ходу, так дало: черепушки в разные стороны…
– Судьба, – на той же ноте повторил отец. – А бывает, только на передовую – и готов. В первый же день!
– Береженого бог бережет.
Тут Феня принесла закуску, дядя Викентий оторвал жестяной колпачок на бутылке и кликнул завозившуюся жену.
– Ну, с приездом, что ли, Серег?
И выпил, долго нюхал корку хлеба. Тетя Аня и Феня тоже сказали: «Со свиданьицем», – и тихо выпили.
Отец опрокинул в себя рюмку, пережил секундную отдачу внутри себя, вздохнул и, не прикасаясь к закуске, спросил:
– Что Валентин, был на похоронах?
Валентин – мой двоюродный брат, сын дяди Степана, погибшего на войне. Его фамилию я встретил в газетах много лет назад, о нем писали как об олимпийском чемпионе по конькам. Я не видел Валентина, но очень тогда гордился, что мой двоюродный брат чемпион. И все родственники гордились.
– А я не верю, что умер, – произносит тетя Аня, и глаза ее начинают блестеть, она гасит блеск, прикрывая глаза. – Я его все равно жду.
– Ну вот. Знала ведь, что умирает! Знала же!
– Знала. И не верю. Вот, думаю, скоро Федя придет… Сколько пережито с ним, зачем это – порознь уходить. Один живет, а другой нет.
– Теперь дети, – говорит отец, взглядывая на меня.
– Как бы то ни было! – теперь кричит тетя Аня, высушив глаза платком и выпив еще водки. – Как бы то ни было, а наши дети выросли, мерзавчики не ели!
Я знаю, что стоит за этим восклицанием, о чем думают отец и тетя Аня, когда так говорят. После войны было очень трудно – наверное, даже трудней, чем в войну. Люди вдруг захотели лучше жить, они устали за войну, а было так же голодно.
У тети Ани тогда на руках остались трое детей и больной муж, я знаю, как она крутилась, чтобы вывернуться. Она была красивой, очень молодой, наверное, она очень рано вышла замуж. Она привозила в Москву дрожжи, яйца, а потом увозила масло и что-то еще. Сейчас бы, может, такое назвали спекуляцией, но тогда рынком жили все. Однажды я встретил на рынке свою школьную любовь Манечку и, кажется, не очень был поражен, что она продавала машинку для стрижки волос.
Тетя Аня была по молодости очень удачлива.
Я вспоминаю, как она крутилась, как выворачивалась, чтобы прокормить свою «тройку», и все-таки она так часто смеялась.
Я сейчас представляю: шебутная, звонкая, она приходит к нам домой, и начинается какой-то странный праздник. Все в доме оживает, начинает блестеть и приятно пахнуть оттого, что прикоснулись ее руки.