Это было к концу апреля, а почти следом пришла телеграмма о смерти его. Отец позвал нас, меня и сестру Люду, к себе и прочел телеграмму. Он стал рассказывать про Смоленск, про деда с бабкой, которые похоронены в деревне на его родине. Похоронены они без крестов, потому что в войну и первые годы после войны не до того было, чтобы думать о крестах. Думали, как бы самим выжить, детей от голода спасти. После же кресты те заказали и сварили из железа, но отвезти в деревню не смогли. Так и лежат кресты на чердаке у дяди Викентия, последнего из оставшихся в живых братьев.
Разговор шел у отца дома, мы выпивали, поминая умершего дядю Федю, и разговаривали. Дом отцов был недостроен, сложен им самим из каких-то отбросов кирпича, отец все умел делать сам: построить дом и оштукатурить его, сложить печь, вырыть колодец, провести газ, замочить капусту и яблоки. На моей памяти после войны отец всегда что-нибудь строил и никогда ничего своего не имел. Пережив потерю первой жены, нашей матери, войну и разлуку с нами, отец неудачно потом женился, оставил все, что построил, и сейчас начинал снова. У него и теперь, как всегда, насколько я его помнил, шея и руки с февраля – марта месяца были черными, сожженные солнцем, оттого что вставал он в пять часов утра.
Был вечер, резко холодало. Пахло дымом, навозом и землей – щемящий весенний запах Подмосковья. Вдобавок к моей «Столичной», обязательной по приезде, отец принес еще самогонку, чистую, как слеза, отстоянную на пшене и вдобавок профильтрованную через специальный, от старых противогазов, уголь.
– Ты, наверное, не помнишь, как я рыбу ловил и раков, прямо руками, – сказал он.
– Помню, – ответил я.
– Та м раки знаешь какие, ахнешь. Ну, выпьем за покойного Федора.
Отец пил легко, мог выпить много, а ведь ему было под шестьдесят.
Закусывая луком, салом да студнем собственного изготовления, он повторил:
– Вот до войны как ездили с тобой и Дусей (моей матерью), в каком же это… тридцать шестом или тридцать седьмом году. С тех пор ни разу и не собрались, и кресты вот тоже…
Отец пил самогон и рассказывал о том, как они с братьями ловили раков в их речке. Выходило, что ничто на свете не было так хорошо, не запомнилось ему так радостно и подробно, как те из дальней его юности раки. Может быть, в таких чувствах виновато было письмо тети Ани, смерть брата и весенний вечерний дух земли, который умеет тревожить в нас что-то очень глубокое и потаенное, то, чего мы сами в себе даже не подозреваем.
Что для меня была Смоленщина, места, которые ни с чем меня не связывали, ни о чем не напоминали? В детдомовских анкетах я часто писал: «родился в Смоленске». И сам верил в это. Подчас меня разоблачали, доставали вдруг какую-нибудь сохранившуюся другую мою анкету или метрику, тогда я врал еще больше.
В детдоме мы вообще все были сочинителями своей жизни, иногда это было почти необходимо, когда касалось некоторых репрессированных и расстрелянных отцов.
Подсказывала интуиция, а иногда воспитатели.
Смоленщина же была для меня как какой-нибудь родовой замок для нищего принца, как моральная опора, что мы не безродные, не чьи-нибудь, а у нас есть твердая точка, своя родина – Смоленщина.
Все, что связывалось с отцом в те детдомовские времена: фотография ли, рассказ знакомого, память о принадлежности отца к определенному месту, – было для нас совершенно надежной опорой. Ведь надежнее ничего другого не было.
Прошло детство, его примерность заменили очень серьезные бумажки. Но оставалась смоленская родина отца, деда, прадеда и всех, всего родословного, никем не прослеженного дерева, к Смоленщине был я причастен.
Так в весенний вечер порешили мы с отцом поехать в Смоленск, а потом дальше, забрав кресты, до родной его деревни Спасское. Двадцать седьмого июня мы выехали на машине в Смоленск.
Мы остановились у тети Ани, той, которая написала нам письмо. Встретили нас радушно, искренне обрадовавшись, как радуются гостям еще у нас в провинции, а на следующий день повезли к дяде Викентию, единственному теперь брату отца. Не виделись они лет двадцать, что ли.
Расскажу, как братья встретились. Отец, и тетя Аня, и я подымались в горку по кривой, изрытой дождевым потоком улице, видя уже издалека домик дяди Викентия, одинаковый с другими домиками, в то время как странный пожилой человек лез через забор из сада на улицу. Это был дядя Викентий.
Отец смотрел на него издали, еще точно не зная, может, только чувствуя, что это брат, и как-то глуповато улыбаясь. Наверное, так же, как и тетя Аня и я. И дядя Викентий повернул голову, отцепляя брючину от какой-то проволоки, и встал, глядя на отца. Он первый и закричал:
– Али Сергей?
Хрипло как-то закричал, широко открыв серые глаза, казавшиеся голубыми из-за темной кожи лица. И повторил почти восхищенно:
– Сергей, а? Серега, что ли?