Как ни банально это звучит, Лидия Гинзбург – человек, проживший большую и сложную жизнь и, что важнее, сумевший ее продумать, прожить осознанно и твердо, наблюдая за собой без поблажек и сентиментальности. Одесская девушка, после Гражданской войны приехавшая в опустевший Петроград с отчаянной жаждой учиться – не знавшая почти ничего, как она с повышенной критичностью к себе записывала почти десятилетие спустя, и прибившаяся к набиравшему силу и яркому научным азартом и смелостью мысли «движению формалистов» (которое тогда было фактически маленьким кружком единомышленников, собиравшихся то в Институте искусств на Исаакиевской площади, то в университете – через Неву). Лидия Гинзбург, очарованная учителями – Тыняновым, Шкловским, Эйхенбаумом, Томашевским, – в скором времени осознала, что она вместе со своими одаренными сверстниками Борей Бухштабом, Витей Гофманом, Гришей Гуковским попала в положение «младших». Новаторство, революция в литературоведении уже совершалась – и молодые учителя были хоть и немного старше их, но уже мэтрами. Как иронично отмечал Тынянов, они революцию уже сделали – и ученикам, дабы стать «как учителя», надлежит найти и совершить свою революцию. Своей революции не получилось – как, впрочем, и учителям недолго удалось побыть «мэтрами» до разгрома «формалистов». Ей, только что сумевшей заявить о себе прекрасными глубокими статьями о русских поэтах «второго ряда» первой половины XIX века (отличительная черта русского формализма – внимание ко «второму», окружающему, тому, без чего остается непонятен исторический, ситуативный смысл ряда первого), пришлось браться за любую поденщину, дабы выжить: редактура, просветительские лекции, работа в вечерней школе рабочей молодежи, проходные статьи. Она была выкинута из профессии на два десятилетия – лишившись того, что в 1920-е годы казалось ей найденным смыслом существования, опознанным призванием.
«Чужой голос»
Чуковский, опираясь на собственный опыт, утверждал: «В России надо жить долго». Гинзбург в этом отношении повезло – она не только сумела вернуться в профессию, создать свои главные работы «второго периода» (1950—1970-х годов), но обрести и совершенно иное, неожиданное для нее самой измерение литературного существования. Читая тексты Гинзбург 1930-х годов, предназначавшиеся ею для печати, удивляешься – имея уже опыт чтения ее «Записных книжек» и блокадной прозы, – тому, насколько стерт в них язык, как господствуют привычные и ничего не значащие обороты. Александр Чудаков вспоминал:
«.Первой попавшейся мне ее книгой оказался “Лермонтов” [102] , где в самом начале встретилось словосочетание “путь к реализму”, которое я не любил, и фразы типа “пути русского дворянского идеализма были предрешены наступлением капиталистических сил на устои аграрного государства”, которые я ненавидел, – и то и то под влияньем учителей автора книги.
Не добавляли симпатии к ее работам и пассажи вроде того, что “разочарование Герцена в возможностях Запада совершить социальную революцию связано с непониманием значения организованной борьбы пролетариата”»
В записных книжках 1970-х годов сама Лидия Яковлевна фиксировала: «Труднее всего мне сейчас перечитывать книгу о “Былом и думах” [103] . Писалась она в годы (рубеж сороковых – пятидесятых), когда литературоведение (как и литература) по большей части состояло уже из одних возгласов преданности. В этой же книге были мысли, поэтому она казалась сказочно свободной <…>; а несвобода была глубоко сидящей несвободой само собой разумеющегося, непроверяемого. <…> А теперь перечитывать тяжко. Мучителен вид растраченной умственной силы»
Но и в написанной в 1965 году, а отредактированной и дополненной в 1974-м статье «Тынянов-литературовед» язык проговаривается бессмысленным штампом, как, например, в следующем пассаже:
«Научная обстановка, которую создавал вокруг себя Тынянов, исключала
Этот оборот не снят, не оттенен иронией, оговоркой, каким-нибудь иным образом – он так и застывает в тексте, не противореча ему, – и в поздней статье об учителе Гинзбург проговаривается казенным языком. Размышляя об этом опыте в 1970-е, она записывала: