Биограф пишет: «Натали словно пребывает в призрачной, раздвоенной реальности, то упрекая Гервега в недостатке любви, то сообщая ему о растущей привязанности к ней мужа. 4 августа 1850 года, незадолго до приезда Гервега <в Ниццу>, она вдруг пишет ему: “Я уже говорила, мне кажется, что сам А. знает, что после него у меня ты, ты, ты..” Натали тонет в эротических воспоминаниях. Ревниво продолжает свои “излияния” (ее слово): “Неужели эта любовь
оставляет в тебе свободное место для какого-то другого желания?.. Неужели сохранилось в тебе незанятое место? <…> Вот я вся, вся твоя. нужно ли тебе еще что-нибудь?.. Возможно, ангел мой, что я тебя не удовлетворяю. Но во мне уже более нет ничего, чего бы я тебе уже не отдала..” Последняя разлука Натали с Гервегом, заметим, длится уже более семи месяцев, и за это время много воды утекло.» (с. 346). Для Натали важно ее чувство, эпистолярный роман если и не самодостаточен, то во всяком случае является выразителем главного: наслаждения чувством, переживанием, которое становится всепоглощающим – через девять дней после рождения дочери (Ольги, 1850–1953) Наталья пишет Гервегу:...
«Пусть когда-нибудь люди падут ниц, ослепленные нашей любовью, как воскресением Иисуса Христа» (цит. по: с. 349).
Хотя в данном контексте биограф пишет о «патологической
страсти к Гервегу» (с. 349), для пущей ясности выделяя «патологию» курсивом, однако с данной оценкой – или с ее избирательностью – трудно согласиться, поскольку подобные же или весьма родственные заявления можно прочесть и в письмах Натальи, и в письмах Александра в огромной переписке периода вятской ссылки. Если в чем и заключается патология, то скорее в самой романтической топике, принимаемой Натальей вполне всерьез, как жизненная правда, – и прочитанное/сказанное оказывается тем, в соответствии с чем она пытается жить – и живет. У Герцена изначально куда больший зазор между формой выражения, которая вполне соответствует романтическому умонастроению 1830-х, и его житейскими поступками (выходом здесь, существующим в самом романтизме, оказываются ирония, сатира и сарказм – в чем преуспел Герцен, становящийся невыносимым тогда, когда пытается писать свободно от этих трех опор «реализма»; для Натали, иногда прибегающей к иронии, она остается литературным средством, а не коррективом для жизненной практики). Эмма Гервег писала в феврале 1851 года Наталье, ретроспективно оценивая свое положение:...
«Что было делать! С одной стороны Георг, который был для меня всем и который повторял мне, что покончит с собой, если я его покину; с другой – А., которого я нежно, от всей души любила, который был так добр ко мне, – а посередине ты, которая под предлогом желания примирить всех жертвовала всеми и готовила своим сердечным дилетантизмом катастрофу, кровавый конец которой я предвидела и предсказывала» (с. 355).
В июне 1851 года Герцен пишет жене из Парижа:
...
«Я думаю, ты права, мы должны были сплавиться, сделаться необходимостью друг для друга, страшный опыт показал иное, но, может, он победится. <…> Я ведь был ужасно молод, чист даже по-детски во многом до этой страшной осени, тут я переродился и стал вовсе не так прост и прям, как прежде, я чувствую, что я стал зол, скрытен, постоянно присущее чувство великого оскорбленья, как дрожжи, бродит и мучит. – Ты скажешь, что я опять все говорю о себе да о себе. Да о чем же, друг мой, говорить мне с тобою, как не об нас» (с. 357).