Леонтьев не хочет слышать слов утешения от своего петербургского знакомого – ему нужна публика, влияние, и доступ к ней он надеется получить через Филиппова, неоднократно обращаясь в письмах к мечтам о газете, которую удастся основать, редактором или ведущим публицистом которой он станет. Как только появляется какая-то пусть слабая надежда, Леонтьев тут же предается безудержным мечтам – о единоличном редактировании газеты со 150 000 рублей капитала на первые пару-тройку лет или о месте ведущего сотрудника в преобразуемом «Гражданине» Мещерского с 8000 рублей жалованья – мечты уносят Леонтьева так быстро, что странно несколькими письмами позднее читать жалобы о недоданных двух копейках за строчку и о подозрении в неверном счете строк.
В 1954 году, накануне того времени, когда Гинзбург вновь начнут публиковать, хоть понемногу, она размышляла о ситуации писателя:
«Пишущий должен печататься. Писать ни для кого, ни для чего – это акт холодный, ленивый и неприятный. В виде некоторого промежуточного удовлетворения могут существовать персональные читатели (слушатели). И этот эрзац (жалкий, несмотря на высшую их читательскую квалификацию) вызывает до странного сходную реакцию авторских опасений, честолюбивых волнений и надежд.
Впрочем, при этом едва ли можно хорошо писать. Особенно прозу. Возникает зловещая легкость. Нет железной проверки на нужность, и потому нет критерия оценки. Пусть это талантливо, пусть действует, но, быть может, это еще не достигло форм выражения общественно значимых, быть может, это литература для знакомых <…>»
Леонтьев находится, разумеется, не в ситуации полной невозможности печататься, но переживает свое положение сходным образом – статьи его встречаются публикой с недоумением – «парадоксы», «оригинально», – освобождающим от необходимости понимать. Круг читателей узок, почти совпадает с кругом лично или посредством переписки знакомых ему людей – небольшой московский кружок из «катковских» лицеистов (Александров, Кристи), несколько журналистов (Грингмут), пара бывших сослуживцев да полуслучайных знакомых.
Однако последствия такого положения для Леонтьева иные, чем фиксируемые Гинзбург (впрочем, и Гинзбург окажется права – она ведь описывает сомнения, подтачивающие писателя без публики, когда отсутствует социальная мерка его творчества). Его политическая публицистика, отчаявшаяся в читателе, ведущаяся ради уплаты долгов и прочих насущных нужд, обретает особенный стиль – почти не оглядывающийся на сложившиеся правила, ломаный, коверкающий язык, сопрягающий то, что положено различать. Романы и повести, которые он надеется «выгодно продать», Леонтьев корежит «под читателя»:
«Пуще всего я в романах тягощусь