– Господин мой, вы священник. Это замечательно! Вы – энтузиаст искусства. Еще лучше! Я чувствую к вам братскую симпатию. Вы, привыкший к чистым блаженным голосам церковного хора, как вы должны страдать от этой халтуры там, внизу! Я, к чести для меня, постоянно выхожу из себя. Вы знали Рубини?[142]
Ах, вы его не знали! Я скажу вам и не потерплю никаких возражений: Рубини был богом! Для меня он был богом. Кому посчастливилось слышать Рубини – разве может тот вынести грубость этих плоских крикунов кулис? Какое хлипкое пиано у этих бандитов, какой противный фальцет! Как неизящны их переходы, как приземлены их голоса в ансамбле! Конечно, хорошая дикция не может придерживаться строгого ритма! Ее свобода, однако, должна соответствовать такту, быть плодотворной, чуткой! А речитатив? Очевидно, что его благородный смысл приходит в упадок! Это вовсе не драматическая поддержка, как полагают дилетанты, не невзрачная ниточка, на которую нанизываются бриллианты! Речитатив – безмолвное небо перед грозой! Это напряженное безветрие души, которая чувствует приближение бесконечно блаженной муки каватины или стретты[143]; в то же время это самоопределение оперы, господин мой, превосходная ирония, которой должно быть вдоволь в каждом шедевре. Что, однако, знает наша эпоха, которая весьма весело проводит время в пыточной камере «свободного духа» и материализма, об иронии? Ирония – это стыдливый, полный любви взгляд высокоорганизованных людей, чье близкое божеству и никогда не затухающее сознание одной ипостасью своей находится на земле, другой же – в той архимедовой точке опоры, с которой оно движет миром. Ирония – талант святых, их улыбка на костре, это милость – никогда полностью не погружаться в земное. Без нее шедевр – неуклюж, обманчив, тяжеловесен, он прилипает грязными сапогами к земле! Ирония – знание о том, что вся любовь, вся боль, месть, любое убийство, всякие излишества – не то, что они обозначают, подобно взятой напрокат маске, а всего лишь фантазия, безумная карнавальная игра, призванная загримировать истинную реальность наших душ, – мысль о смерти и о рассыпанном, но неразгаданном шифре, которым мы вскоре станем. Как видите, с точки зрения иронии нужно рассматривать и формы искусства оперы! Эти стретты, кабалетты[144], дуэты, терцеты, ансамбли, финалы, бальбиллы, триумфальные марши, шествия, арии, каватины – красотой мелодии они насмехаются над обыденной жизнью, которую представляют искаженной и смешной. Чего же хотят они, эти реалисты, обо всем толкующие фанатики правды? – жизнь бессмысленна! Наполнено смыслом только пение – думающая душа, парящая над всей этой суетой.Жаль! Жаль!
Повсюду военные и педанты начали весело болтать об опере. Они принесли на сцену смешные конфликты, они говорят: прежние были искаженным изображением жизни. А что их «жизнь» – лишь бессмысленное либретто без музыки божественного Винченцо Беллини из Катании, – этого они не понимают!
А немецкие обыватели в музыке прямо раздуваются от важности! Тут один пишет в «Ревю», приговорившем своих читателей к смерти от скуки, что стиль итальянского оркестра похож на чахоточное козье блеяние; другой острит об «огромной пошлой мандолине».
Так они заменят аккорды этой «мандолины» арпеджио своего инструмента-подростка – фортепиано!
В воздухе Катании для них слишком мало жира. Боже, как закоптят они его своей выдумкой – контрапунктом! Ведь люди, которые не в состоянии испытывать радость, живут тем, чтобы отравить ее другим!
Как-то встретил я одного такого адепта. Он утверждал, что человеческий голос не должен иметь в музыке более высокого значения, чем другие инструменты, которые будто бы ему равноценны.
Как возмутил меня этот пошлый бурш! «Ваши слова, – кричал я ему, – кратчайшее доказательство того, что Господь проклял этот век, нигде и ни в чем не хочет его признавать! Вы высказываете музыкальную теорию атеизма, враждебности религии, материализма, копрофилии!»
Вы знаете, что такое инструменты из дерева и жести, дорогой мой?
Они – голоса природы, неразумной, пассивной природы. Голоса лугов, рек, бурь, вулканов, морей!..
Понимаете ли вы значение человеческого голоса?
Нет, вы этого не понимаете; вы – несчастное дитя Хаоса!
Человеческий голос выражает идею нравственной свободы, страстную тоску человека по душе Господней. Его диапазон – телесная лестница Иакова, по которой ангелы скользят вверх и вниз. Уже язык, голос – единственное неопровержимое средство благой и свободной человеческой воли. И когда он отбрасывает заботы кухни, спальни и трактира – он поет. Пение – не священный ли это символ единственного диалога между Богом и человеком? Слово склоняется перед пением, как пожизненно приговоренный преступник в своей камере – к единственному лучу света, что проникает к нему в полуденный час. Слово – бедный грешник, запертый в темнице своей речи, но пение, могучее, как Самсон, рушит колонны дома и победными руками возносит жалкого грешника к небесам.