Это был последний подобный сон, а потом я выехал из квартиры, и все для меня кончилось. Нет, сны мне, конечно же, все еще снятся, но они обычные, и от них я не вскакиваю посреди ночи с колотящимся сердцем. Чего нельзя сказать о моем новом соседе, с которым мы делим адски тесную (зато дешевую) конурку. Раз или два он пытался достучаться до меня, описывая свои странные ночные видения, но я не проявил к ним ни малейшего интереса. Я, будущий солдат редеющей армии антропологов, должен блюсти определенную дистанцию с теми, кого собираюсь изучать. Редкостный мне достался тип — стоит стать с ними на короткой ноге, как их поведение изменяется так, что процесс изучения становится неосуществим. Но, в любом случае, компанейские отношения — совсем не то, что нужно этим первопроходцам альтернативных реальностей. Чего они желают — так это, как и в случае Джека Куинна, обрести свидетелей собственной гибели, собственного низвержения в бездну кошмара. Они хотят, чтобы на их добровольный спуск в ад сыскался стоящий летописец. Я готов играть для них эту роль, коль скоро она удовлетворяет моим интересам, хотя порой чувствую за собой легкий намек на вину. Ведь, по правде говоря, я — паразит: живу за счет недуга, что сокрушает их, сам при том остаюсь цел и невредим. В роли, которую я для них играю, есть что-то от вуайеризма. Ведь это в моих силах — спасти хоть кого-нибудь! Если бы только я мог протянуть им руку, когда они уже на самом краю… но мне остается лишь гадать, как назвать мою собственную болезнь, в угоду которой я неизменно, снова и снова, позволяю им обрушиться вниз.
Происшествие в Мюленберге
Если мир вещей на деле — совсем не то, чем нам кажется (и он не устает нам об этом напоминать), то разумно предположить, что многие из нас игнорируют эту истину, чтобы уберечь устоявшийся порядок от распада. Не все, конечно, — но большинство, а большинство всегда имеет решающее значение. Кому-то же из оставшегося нечетко обозначенного меньшинства в этой неясной и жуткой статистике суждено навеки сгинуть в царстве наваждений — без возможности вернуться к нам. А тем, кто все же остается, надо полагать, невыразимо трудно уберечь свое видение мира от разрушения, от точечных размываний, что могут по случаю привести к грандиозному искажению всей картины.
Знавал я человека, что изо дня в день утверждал: всякая осязаемая форма однажды была замещена дешевыми подделками, и никто этого не заметил. Деревья стали из фанеры, дома — из разноцветного поролона. Да что там — целые местности стали просто утрамбованным нагромождением заколок для волос, а его собственная плоть, по его же словам, — шпаклевочным гипсом. Стоит ли говорить, что знакомство это не продлилось долго и на суть моей истории практически не влияет. Отгородившись от людей одиночеством — ведь они все, как он верил, добровольно приняли этот кошмарную подмену, — тот чудак удалился в собственное, сугубо личное иномирье. И пускай его откровения противоречивы в частностях, не ошибался он в главном: реальность лжива. До самого мозга новообретенных фальшивых костей из папье-маше проняла его эта истина, эта аксиома.
Говоря о себе, я должен признаться, что миф о естественной Вселенной — той, что придерживается определенной преемственности, хотим мы того или нет, — поблек в моих глазах и постепенно вытеснился галлюцинаторной трактовкой феномена Творения. Форма, не могущая предложить ничего, кроме постулируемой ощутимости, отступила на второй план; мысль, эта мглистая область незамутненных смыслов, обрела власть и влияние. Это было в те дни, когда эзотерическое знание довлело в моем мировоззрении, и я готов был заплатить многим за него. Отсюда и произошел мой интерес к человеку, звавшемуся Клаусом Клингманом. Наш краткий, но взаимовыгодный союз — сквозь посредства слишком извращенные, чтоб о них вспоминать, — произрос оттуда же.
Без сомнения, Клингман был одним из немногих истинно просветленных и не раз доказывал это в ходе различных психопрактик и экспериментов. Известность обрели Некромант Немо, Магистр Марлоу и Мастер Маринетти — но под этими яркими личинами всякий раз скрывался один лишь Клаус Клингман. Высшим своим достижением он считал не сценический успех, а безоговорочное принятие идеи о внематериальной природе вещей. По Клингману, мир вокруг нас был не просто чем-то иным, замаскированным, — он вообще вряд ли существовал.
Клингман жил на огромном чердаке ангара, доставшегося по наследству, и зачастую именно там я и заставал его, меряющего шагами аскетично обставленное помещение. Восседая в своем антикварном кресле и вслушиваясь в скрип прогнивших стропил, он вечно смотрел куда-то вдаль, куда бренным физическим оболочкам его посетителей доступ был заказан. Страдалец, чью жизнь разъедали фантазии и частая выпивка, — вот кем он был.