— Дядя Джек, проснись, — рядом раздались молодые голоса, хотя технически, как единственный ребенок в семье, я не мог быть их дядей.
Если точнее, я — самый старший член семьи, который задремал в кресле. Сейчас сочельник, и мне нечего выпить.
— Мы будем петь рождественские гимны, дядя Джек, — сказали голоса.
А потом они ушли.
Я тоже ушел, забрав пальто из спальни, где оно лежало, похороненное в общей могиле под десятками курток. Остальные гости пели песни под бренчание гитар. (Мне нравился их металлический тембр, потому что он ничем не напоминал густые, гнилостные вибрации церковного органа, на котором давным-давно играла тетя Элиз.) Пренебрегая ритуалами прощания, я выскользнул на улицу через дверь в кухне.
Я покинул рождественскую семейную встречу так, словно меня ждало важное деловое свидание, о котором я то ли не знал, то ли позабыл. Я так много помню из прошлого — и неудивительно, ведь моя жизнь была однообразной и одинокой, — но вот события прошлого вечера исчезли начисто. Мой разум шалил, а сон, который я видел раньше, наверное, перешел в тот, что пригрезился мне дома, хотя я даже не помню, как вернулся. Лишь одно врезалось в память, словно произошло наяву: как я стою перед дверью давно не существующего дома, а она открывается медленно и величаво. А потом оттуда появляется рука и хватает меня за плечо. И какой ужас я почувствовал, когда увидел эту широкую разверстую улыбку и услышал слова: «Счастливого Рождества, старина Джек!»
Утерянное искусство сумерек
(перевод Н. Кудрявцева)
Я нарисовал их — попытался, по крайней мере. Маслом, акварелью, даже набросал на зеркале, которое поместил так, чтобы в нем вновь запылал жар оригинала. И всегда абстрактно. Никаких реальных солнц, тонущих в весенних, осенних, зимних небесах, никакой сепии, света, спускающегося над избитым горизонтом озера — даже того самого озера я не изобразил, хотя и люблю смотреть на него с большой террасы моего огромного старого поместья. Но мои «Сумерки» сделаны в абстрактной технике не только для того, чтобы отстраниться от суеты реального мира. Другие художники-абстракционисты говорят, что на их полотнах нет ничего из жизни: это полоса йодисто-красного — лишь полоса йодисто-красного цвета, а эти матово-черные брызги — лишь матово-черные брызги, и все. Но чистый цвет, чистые ритмы линий и объемов, чистая композиция значат для меня куда больше. Другие лишь видят драмы в формах и оттенках, я же — и не стоит слишком упорно настаивать на этом — был там. Мои сумеречные абстракции представляют какую-то иную реальность: пространство с дворцами теплых и печальных цветов, которые стоят на берегах морей, искрящихся узорами под мрачно сияющими пятнами неба; пространство, где наблюдатель присутствует лишь формально, неосязаемой сущностью, свободной от плотской субстанции, становясь подлинным обитателем абстракции. Но сейчас все это лишь воспоминание. То, что по моему замыслу должно было продлиться вечно, исчезло в мгновение ока.
Лишь несколько недель назад я сидел на террасе, наблюдая за тем, как осеннее солнце спускается в вышеупомянутое озеро, и беседовал с тетей Т. Ее каблуки приятно и глухо протопали по желтовато-серым плитам. Седая, она была одета в серый костюм, большой бант бился о ее двойной подбородок. В левой руке она держала аккуратно вскрытый длинный конверт, а в правой — письмо, сложенное как триптих.