— Да я вот, товарищ генерал, уж приказал не убивать ее. Так она вчера о медвежонке своем убивалась, что как будто и жалко мне стало…
— Поехали, — сказал Яков шоферу, садясь в машину.
Машина уже скрылась за поворотом, а солдаты не двигались с места; уныло смотрели в ту сторону, где она исчезла. Казилин стоял, весь пунцовый от перенесенных унижения и испуга; отвернувшись, чтобы никто не слышал, вполголоса сочно выругался.
— Ну что встали, как вкопанные? — крикнул он раздраженно и, обгоняя двинувшуюся роту, задумчиво, не очень уж громко, но и не очень тихо, добавил: — А тебя бы я, товарищ Абрам, ни за что бы не пожалел…
Они встретили медведицу сразу, как только поднялись на холм. Животное, загораживая проезд, стояло посреди большака.
“Виллис”, не доезжая, остановился. Яков улыбнулся криво, достал из кобуры пистолет. Снимая оружие с предохранителя, вышел из машины и сделал пару шагов навстречу зверю.
— Ну, иди отсюда.
Между ним и медведицей было шагов пятнадцать. Животное не шевелилось; два черных глаза смотрели внимательно в волчьи глаза генерала. Тогда он передернул затвор; прицеливаясь, вытянул руку.
— Ну…
Медведица продолжала стоять неподвижно.
Яков выстрелил в воздух. Животное жалобно зарычало; виляя широким задом, затрусило в сторону леса.
— Зря вы ее не убили, товарищ генерал, — сказал шофер, когда Яков вернулся в машину. — Она же бешеная, сожрет кого-нибудь.
Шейнис молчал, и шофер понял, что продолжать разговор не стоит.
Пару часов они ехали молча. Яков, задумавшись, наблюдал, как под колесами разваливается дорога и, охраняя ее, летят навстречу машине тополя и березы. Они проехали разрушенную водонапорную башню, смешанный небольшой лесок, наполовину уничтоженный артиллерийским обстрелом, застывший посреди поля “тигр” с искалеченной башней. Унылые картины смерти и запустения, чередуясь, томили душу.
У росстани, под одним из холмов, стоял двухметровый крыж с прибитыми у подножья, сделанными из дерева орудиями страданий Христовых: копьем, лестницей и молотком. Над ними раскинул руки деревянный Христос. Какой-то мужик, нагнувшись, колотил по основанью распятия топором: как видно, католический крест, обычный в этих местах в досоветские годы, был восстановлен во времена оккупации, и вот теперь начальство решило убрать его с глаз долой. Глаза Христа были закрыты, точно от ужаса. Уже проехав развилку, шофер увидел в боковое зеркало, как крыж наклонился, подрубленный безжалостным топором, потом наклонился ниже — и вот, добитый последним ударом, повалился на землю.
Шофер невольно вздохнул. Он тоже был из этих мест; дорога, пересеченье с которой они миновали, вела прямо к его деревне. Он страшно мучился и никак не решался спросить разрешения хотя бы на десять минут заехать к детишкам, которых с начала войны ни разу не удалось повидать. Уже пару раз он собирался с духом, даже открывал рот и поворачивал голову, — и каждый раз от вида коршунячьего носа Шейниса слова застревали у него в горле, — а машина уносила его все дальше и дальше. “Ладно, отпрошусь, когда довезу”, — сдался, наконец, он.
А впереди, у обочины, слетел с ветки тополя ворон; набрав высоту, разрезая крыльями воздух, поплыл стремительно под закрывшей полнеба тучей. Еще один ворон вылетел из-за грабов; догоняя товарища, бросил на землю клекот. Генерала НКВД Якова Шейниса охватила вдруг такая тоска, что он, заскрипев зубами, закрыл на минуту глаза, сжал до отека в пальцах ядреный кулак.
… Яков открыл глаза и внизу, под холмом, увидел первые крыши местечка. Зеленые вишни и яблони поднимались над скатами; высоким зеленым же шпилем тянулась из-за бугра православная звонница. Голубь, слетев с руки генерала, мог бы достигнуть местечка за полминуты.
— Останови машину, — приказал Шейнис шоферу.
“Виллис” снова остановился. Глядя в лобовое стекло, Яков проговорил:
— Дальше я пойду пешком. Ты можешь ехать хоть в свои вески, хоть в Минск, хоть к гребаной матери. Завтра, в восемь утра, машина чтобы стояла у сельсовета.
Тяжелым медленным шагом подходил Яков к родному местечку. Тысячи лет не был он дома, тысячи лет прошло с тех пор, как он перебрался из местечка в столицу, оставив — и даже не зная, что навсегда, — свою старую мать, детей и могилу жены. Местечко все так же, как в годы молодости, встречало его маленькими домами, быстрым и мягким, как дождь по крыше, шорохом вишни в чьем-то саду, заботливым кряканьем важной гусыни, ведущей через дорогу гусят, — и можно было подумать, что ничего здесь и не изменилось за последнее время… Но приглядись и увидишь: хаты, облитые мертвой водой, стали прозрачны, мутная Пустота проступает пятном сквозь стены… скрипнув зловеще, сама открылась калитка оставленной чьей-то хаты… тихий и жуткий, в сарае послышался детский плач…