Капроновые кофты, капроновые банты, первые колготки... Эхо далекой цивилизации...
Плащи-болонья... О, Болонья!...
Пятнадцать лет после войны
Капроновые кофты и плащи-болонья на долю Маши Александровой не выпали. Но при ней появились пальто из искусственной кожи, такой грубой, что со временем из нее стали делать дорожные сумки. Впрочем, Маша любила это пальто, оно было черным, блестящим и стояло колом, колоколом, хрустело. А еще можно было поднять большой, жесткий воротник, напоминающий забрало средневекового воина, и спрятаться в нем от ветра и от чьих-то глаз... От чьих-то упреков... От тайного недоброжелательства...
А еще в моде было начесывать волосы, а сверху немного расчесывать, чтобы скрыть. Это был такой скрытый начес, тайный начес, как призыв к тайной войне. Но когда возникал ветер, тайное становилось явным, и на головах появлялись совершенно дикие копны, лохмы, дыбящийся пожар.
В тот вечер Маша Александрова с Людой Поповой именно так нещадно начесали волосы, и когда пришли во Дворец под моросящим дождем, были, наверное, похожи на сумасшедших — волосы дыбом, пальто на Маше — колом... Так что вахтер, какой-то старый злой дядька, не захотел их пускать. Они долго стояли у колонн и думали, как пройти. Хорошо, что мимо проходил Васильев, студент, тоже из студии. Он узнал Машу, и их пропустили.
Весь вечер они сидели внизу под лестницей на жестком диване. Васильев, аккуратно стриженый, в очках, в отглаженном черном халате, косился на них с неодобрением. Но что было до него Маше, до этого зануды, хоть он был уже и студент! Конечно, плевать ей было на все их негативы и позитивы, лоточки и фонарики... Так что же? Ведь нигде больше нет такого теплого, темного угла, как здесь, во Дворце, под лестницей! Где можно громко смеяться, болтать о чем угодно и курить не воровато, не тайно, а вот так, открыто, почти с вызовом!
Мишаня что-то проявлял, возился с мокрыми пленками, но все равно то и дело подходил к ним, подсаживался на скрипучий диванчик, подносил к сигарете зажженную спичку. Дима тоже все время подходил, находя новый и новый повод. И все остальные из кружка, даже этот противный Васильев.
Мишаня вырос худым, длинным, с тонким, нервным лицом. Он как-то всегда по-особому повязывал шарф, по-особому заламывал ворот рубашки и совсем не походил на себя в детстве — упитанного, серьезного, всегда в валенках и пуховом платке.
Дима же, все детство так рвавшийся в суворовское, все-таки попал в это суворовское и отбабахал там два года, но больше не выдержал и сбежал домой, к мамочке на блины. Он был здоровый парень, добродушный, весь розовый, но делал вид, что все уже в жизни знает и вообще — жутко бывалый. Как будто провел два года не в суворовском училище, где работал его отец, а мать жила в доме через улицу, а где-то на краю света.
Вот так они и сидели весь вечер в темном, теплом углу. И смеялись. И поглядывали то на одного, то на другого мальчика, с каждым из которых еще пару лет назад с удовольствием подрались бы портфелями. А теперь — только поглядывали. И опять смеялись.
Больше ничего не произошло за этот вечер. Совершенно ничего.
А разве этого мало?
Впрочем, может, именно в один из таких вечеров и пришла мысль о Лодке.
Сама лодка была давно знакомая с детства. Огромная, военная резиновая лодка, на корой отец Мишани ловил рыбу. Но то была просто лодка, резиновая росомаха, с которой на даче можно было прыгать в воду, на которой можно было загорать или просто покачиваться, сидя на мягких, упругих ее боках. Пришла же мысль о другом... О Лодке, возможно, родственной знаменитому кораблю аргонавтов Арго, на которой можно было бы уплыть... понятно куда — в прекрасное далёко, но еще более понятно, от чего — от серых этих дней, серой их скуки, учителей с отвисшими щеками усталых бульдогов, от навязчивых, беспомощных родителей.
Отец с волнением слушал радио — Карибский кризис.
Вторая мировая закончилась, Третья мировая еще не началась.
По городу протекала захудалая речка, убогость которой только подчеркивали мощные гранитные берега. В жаркое сухое лето обнажалось ее илистое дно, полное пустых бутылок, гниющей ветоши и скелетов животных. Но за городом речка становилась глубже и шире, километров через сорок впадала еще в одну речку, а та еще в одну, и так, если верить карте, можно было добраться до моря. С его пляжами, прозрачной соленой водой, соленым ветром, бескрайней далью. Уже одна мысль об этом была чудесна. Об этом говорили всю зиму, мусоля географическую карту. И чем тоскливее тянулись школьные дни, тем приятнее и спасительней было думать о Лодке, о странствиях, о свободе...
Иногда покупали вино. Покупал чаще Димка, поглубже надвинув шапку на розовое лицо. Устраивались во Дворце, в подвале, или в чужом подъезде под крышей старого дома, или в темном углу сквера. Впрочем, в сквере реже всего — там было слишком холодно. Несколько глотков дешевого сладкого вина кружили голову, и в темноте, в клубах дыма говорили все о том же — о Лодке, о странствиях, о свободе...