Они были мокрыми насквозь. Абсолютно. Со всеми своими вещами — рюкзаками и липкими, крошащимися бутербродами. Сухим осталось только то немногое, что лежало в резиновом кармане лодки. Подгребли к ближайшему берегу. Это был совсем не тот берег, к которому они плыли, а какая-то болотистая низина с чахлыми деревцами и вязкой землей, в которую ноги проваливались по щиколотку. Кое-как выбрались на пригорок, собрали хворост и уцелевшими сухим спичками разожгли костер. От сырых веток шел едкий, серый дым, и скоро они все пропитались этим запахом, как вяленые. Было холодно, голодно, от земли тянуло знобящей влагой, нет, все было совсем не так хорошо и весело, как казалось утром.
Потом сдули лодку, скатали в жесткий, мокрый, тяжелый тюк и пошли прямиком через кусты и бурелом к дороге. К станции подошли уже в полной темноте и в темноте, ночью, добрались до города. Страшно хотелось спать, и все разъехались по домам, по одному, на почти случайных, последних автобусах и трамваях. Только Мишаня, который жил не так далеко от вокзала, пошел пешком, волоча за собой тюк с лодкой.
На другой день в школу пришла мать Люды Поповой.
Она плыла по коридору к учительской, как большой корабль, рассекая мощной грудью поток застоявшегося школьного воздуха. На голове ее вызывающе покачивался хохолок — не то шиньон, не то накладная коса, под которой (Маша-то знала!) прятались жидкие, испорченные химией волосы. Мама Люды скользнула по Маше невидящим взглядом, и Машу так и обдало холодным ужасом.
На перемене ее подозвала классная.
Ее классная... С красноватым, будто только что вымытым лицом, с туго натянутой кожей в мелких морщинках у глаз, с перетянутым узкой одеждой рвущимся из нее телом, с ногами в форме бутылочек. И тоже из тех, кто не терпит возражений. Правда, Маша видела, как однажды она говорила с директором школы, угодливо извиваясь всей своей стянутостью, суетливо перебирая ногами-бутылочками... Наверное, вот так же вела себя со своим начальством и мама Люды Поповой, вот так же... уменьшаясь в росте и втягивая к угодливо сипящему горлу еще недавно величественную грудь.
— Ну? — спросила классная, сверля Машу своими невнятно-коричневыми, среднего размера глазами. — Ну? Отвечай! — и на лице у классной, обтянутом, как помидор, тонкой кожей, проступили и запульсировали опасные красные жилки.
— Я обязательно должна вам отвечать? — спросила Маша.
И тогда классная ударила ее по лицу. Это же была крепкая, коренастая, налитая женщина, с ногами-бутылочками, так что удар получился такой силы, что Маша не устояла на месте и на пару шагов сместилась в сторону, чуть не стукнувшись о стену. Кроме того, наманикюренной лапой классная оцарапала ей щеку, поближе к уху. И несколько дней после Маша маскировала это место прядью волос.
Ударив Машу, классная развернулась всем корпусом и, поскрипывая всеми своими защелками и бретельками, резинками и крючками, впивающимися в разных местах, но с равной силой в ее стесненное одеждами, переполненное плотью тело, пошла в учительскую.
И это было только начало, потому что мама Люды на этом не остановилась и в тот же день отправилась в школу, в которой учились Мишаня с Димкой, а в соседнем классе Рома Бергман. В тот же день, уже к вечеру, неутомимая, она обошла всех родителей.
Отец Ромки Бергмана, главный бухгалтер в каком-то стройтресте, в старых, домашних, пузырящихся на коленях тренировочных штанах, с выпирающим из майки животом восьмого месяца беременности, бегал по квартире и кричал, какое это тяжкое преступление — делать что-то втайне от учителей и от родителей. И напор этого человека — в тренировочных штанах и майке, с голыми, женскими покатыми плечами — был так силен и по-отцовски безжалостен, что Ромка рассказал все. Абсолютно все. И поклялся самой страшной клятвой — здоровьем своей маленькой, болезненной матери — никогда больше не ходить во Дворец в фотокружок, где в подвале под лестницей какие-то подозрительные юные субъекты пьют вино, курят, говорят неизвестно о чем и даже собираются в какое-то путешествие... и, кроме того, вообще, раз и навсегда избегать каких-либо контактов с девочкой, которую зовут Маша Александрова. Которая, если не кончит плохо сейчас, кончит плохо потом... На другом конце города в стандартной школе пятидесятых годов постройки, с тяжелыми глухими стенами и лепниной, претендующей на роскошь — так строили тогда даже школы, бушевало родительское собрание, и некую Машу Александрову склоняли по всем семи падежам — Маша Александрова, Машу Александрову, о Маше Александровой... Еще бы — им указали врага. Так вот кто виноват в их жизненных неурядицах, семейных проблемах, скисшем борще, плохом настроении! Может быть, даже Карибском кризисе! Маша Александрова, Машу Александрову, о Маше Александровой!
В то время как сама Маша Александрова сидела на кухне у Люды Поповой и мучительно икала от того, что так много людей агрессивно думают о ней разом. Люда Попова слонялась по кухне, слепо натыкаясь на табуретки, и твердила одну и ту же фразу:
— Ну, Машка! У тебя будут неприятности!