Но Маша ее как бы не слышала.
С самого рождения, наверное, на Машу накатывало это чувство. Словом его было трудно определить.
Маша помнила одну из больниц детства, палату на полста человек, гигантскую палату с высокими серыми потолками, где она затерялась в большой постели — больная, маленькая и ненужная. Помнила, как, утопая и задыхаясь в халате не по росту, до головокружения пахнущем больницей, пробиралась в туалет и оттуда, из сиротского этого, голого, холодного туалета, смотрела, смотрела в окно на реку и берега, покрытые ранним, несвежим снегом, на застывшее, безветренное сиротское небо. И вот это чувство, почти звериное, а может, именно звериное, тупое и бессловесное, и безымянное, саднило где-то в боку близко от сердца или на месте сердца, сплетаясь с запахом туалета, больницы и хлорки. И в то же время, преломляясь через неистовую силу детства, было в этом что-то невыразимо возвышенное и прекрасное, как будто кто-то в ней, может быть, сам Бог, а может, и какой-то его ангел, пел песню об этой, вот такой, вот именно этой, такой вот жизни. И не находя слов, не понимая себя, Маша плакала, прижимаясь лбом к грязному стеклу, и чувствовала облегчение.
Дед Маши погиб задолго до ее рождения, где-то далеко на Севере, в стране лагерей. Что-то плохое случилось с ним. Плохое. Конечно. Каким он был, Маша не знала. Это был для нее совсем мутный образ, собранный из бабушкиных осторожных рассказов и хрупких пожелтевших фотографий. От него остались сломанные золотые часы, картина в дорогой раме и скрипучая этажерка. Но от него осталось и это — почти звериное, бессловесное страдание. И то, что чувствовала Маша, глядя из окна больничного туалета, наверное, чувствовал он — потерянный и забытый, больной и беспомощный, заброшенный в снега под безжалостным низким, северным небом. Идущий на смерть. И он прислушивался к этой боли, уводящей в безмерные глубины, в недра времени, по его зыбким дорогам — туда, в глубь, и еще в глубь... в тайну рода... К лесам и степям, к кострам и пещерам...
Таинственная земля... Мал человек... Никто не отзовется из мрака. Только это... Огромно-темное, бессловесное, пронзительное... Около сердца или на месте сердца...
Старший брат отца привез Маше Александровой подарок — детскую мясорубку.
— Я не маленькая, это совсем для детей! — сказала Маша капризно.
Дядя расстроился:
— Я не знал, что ты уже так выросла... Как же так получилось!
Маша слышала разговоры, что он похож на деда, мифического деда, владельца картины и золотых часов, и даже отчасти разделил его судьбу. Он был довольно высокий, но какой-то жидкий и выцветший, и напоминал Маше негатив. Он гостил недолго и ненавязчиво, и все читал газеты, стараясь громко не шелестеть. Потом он исчез. Навсегда. Маша знала, что отец ездил на похороны, но не заострила на этом внимания.
— Мне плохо, — сказала Маша Александрова. — Мне совсем плохо.
— Да, — сказала Люда Попова. — Ты белая-белая!
Люда стала метаться по кухне в поисках какого-нибудь лекарства. Она вытащила из буфета бутылку темного стекла и плеснула из нее в стакан, сказав, что это отцовское лекарство, что иногда он пьет его и говорит, что это приводит его в себя.
Маша взяла стакан и залпом выпила. Жидкость была омерзительная. И Маша, конечно, еще не знала, что это просто водка, настоянная на каких- то почках. Маша выпила, давясь, в два больших глотка, всего, наверное, с полстакана. И тут все поплыло у нее перед глазами, и стул, на котором она сидела, поехал в сторону.
— Перестань! Ты меня пугаешь! — сказала Люда Попова.
А Маше вдруг стало страшно весело, она начала смеяться и заплетающимся языком объяснять Люде, что все действительно очень смешно.
— Не валяй дурака! — кричала Люда. — Ты сумасшедшая!
Ведь ее отец от этого «лекарства» всего лишь чуть веселел.
А Маша, Маша все смеялась. Вдруг к ее горлу подступил ком тошноты. Пошатываясь, она пошла в туалет, и там ее вырвало.
— Что с тобой? — колотилась в дверь Люда. — Что у тебя там?
Потом Маша опять сидела на кухне, но теперь ей было уже совсем плохо,
ужасно плохо, ее всю трясло... А Люда Попова все приставала, теребила, не давала покоя:
— Пойдем, пойдем, пошли... Сейчас мать вернется. Тогда будет такое!..
Но Маше было до того плохо, что даже мысль о том, что вот сейчас она может увидеть Людкину мать, не была ей страшна. Одного хотелось — чтобы прошла эта тошнота, это мучительное головокружение, эта муть в глазах.