Резкий щелчок открываемой двери — мама входит проверить, как я учу уроки. Она видит раскрытую тетрадку, задачник с отмеченными кружочками номерами задач и черновик, где я судорожно — пока мама идет от двери до стола — пытаюсь изобразить что-то похожее на решение задачи. Но маму что-то настораживает, может быть, выражение моего лица.
— Ты не занимаешься! — говорит она, с подозрением оглядывая стол, кожуру от мандарина, мятые дольки.
— Занимаюсь! — отвечаю я, вкладывая в интонацию как можно больше убежденности, с одним желанием, чтобы мама ушла поскорее, чтобы не остыл жар игры.
— Если бы ты занималась, ты бы не получала двоек!
Мама уходит — игра продолжается. Зовут ужинать — семь часов. Уже семь?! А кажется — прошла минута. Я встаю из-за стола с неприготовленными уроками, с чувством вины и страха перед завтрашним днем, но и ни с чем не сравнимым счастливым ощущением творческой свободы, в которой я жила эти часы и в которую я снова могу погрузиться, тайно от всех, когда сама этого захочу.
Утреннее мучительное пробуждение — хочется досмотреть сон, он тоже вроде как игра, тайная от всех, сокровенная, только моя, но Шурин настойчиво-ласковый голос, яркий свет электрической лампочки гасят сон. Шура помогает мне застегнуть лифчик-жилетку с болтающимися ленточками-резинками, к которым пристегиваются чулки (колготок еще и в помине не было). Расчесывает волосы, заплетает косички.
Завтрак за столом на кухне («Ешь, не спи, а то опоздаешь!»). Рамы кухонного окна зимой заклеены полосками газетной бумаги. Сидя у окна, я читаю эти полосы с обрезанными началами и концами строк, стараясь угадать смысл текста.
…Еще ни у кого не было холодильников, и продукты хранились за окном в авоське, прицепленной к наружной защелке форточки, или между рамами окна, или в шкафу, соединяющемся маленьким окошком с улицей. Такой шкаф тоже назывался холодильником, но в жару хранить там продукты было нельзя, а в сильные морозы они замерзали, и суп, например, приходилось откалывать и разогревать кусками.
В темном стекле отражается сонная девочка с двумя косичками, стол, покрытый клеенкой, яичница, чашка с чаем. Как будто другая девочка завтракает на другой кухне. Мне хочется поменяться с ней местами — может быть, та лучше этой понимает деление трехзначных чисел на двузначные, и что такое периметр. Может быть, в той не сидит вечный страх, что вызовут и поставят двойку.
В едва-едва забрезжившем рассвете видно, как в доме напротив светится лампа под желтым абажуром. Там — мне представляется — тоже за столом завтракает мальчик, потом он, как и я, выходит на улицу, в руке у него портфель, он идет в свою, мужскую, школу. В 59-ю или 46-ю. Может быть, и он каждое утро видит мое светящееся окно. И, может быть, мы встречаемся с ним на улице, но не узнаём друг друга. Но когда-нибудь мы познакомимся. А пока можно представить себе, что мы уже знакомы и дружим.
Я бреду по слабо освещенной улице Щукина, мимо Малого Левшинского, Чистого, сворачиваю в Мертвый. Тяжелый вытертый портфель черной кожи — с ним еще брат ходил в школу — оттягивает руку, я загребаю ногами, сутулюсь, стараюсь заглушить тоскливое предчувствие, что вызовут и я опять ничего не буду знать. Незаметно касаюсь двумя скрещенными пальцами встречных — передаю «горе». Авось поможет, не вызовут.
Может быть, мамина раздражительность отчасти была результатом трудных на первых порах отношений с отцом. К этому еще прибавились переживания по поводу женитьбы сына: Витя женился, во-первых, очень рано, ему еще и двадцати лет не исполнилось, не закончив институт, на девушке, которая, по маминому глубокому убеждению, «поймала» его, позарившись на папино имя, а главное — на папины деньги. Маму обижало, что сын, еще недавно во всем послушный ей, теперь делает все, что хочет «эта Люся», и даже в голосе его появились ее интонации. Мама изо всех сил старалась не портить отношений с невесткой, дарила ей какие-то свои сумочки, кофточки и горячо негодовала, если видела потом эти кофточки на Люсиной маме.
Да еще неудачи в театре. Мама приходила из театра взвинченная: «Он отдал
Да тут еще я со своими двойками.
Я пытаюсь скрыть двойку от мамы, вру учителю, что забыла дома табель, а если не удается соврать — стираю ее ластиком или бритвочкой, а это еще большее вранье, которое рано или поздно раскрывается. И тогда!..
О, эти скандалы!
Мама воспламеняется от собственного гнева, в сердцах оглушает оплеухой, в ней рвет и мечет несостоявшаяся трагическая актриса, а я стою посреди комнаты, как у позорного столба, только столба нет, не на что опереться.