А Женя… Но об этом лучше в стихах. Стихи сочинила Юля Некрасова в ритме популярной тогда эстрадной песенки «Мандолина, гитара и бас»:
Пожалуй, все-таки сказано было не совсем справедливо по отношению к Гришке — никуда он не отлетал: его артистизм, незатейливый юмор, добродушие и потрясающее сходство с отцом по-прежнему привлекали к себе сердца многих и гарантировали ему — в этом-то мы все были уверены — такую же, как у отца, актерскую славу и всенародную любовь в будущем.
Между прочим, Гришка не обиделся на резкие строки, что тоже говорит в его пользу. Он лишь подошел к Юле, скорчил кровожадную рожу и спел с кавказским акцентом, свирепо вращая глазами:
Он был напичкан песенками, репризами, монологами, репликами из десятков спектаклей и фильмов, умел с великолепным пародийным пафосом произносить к месту и не к месту фразы, происхождение которых вряд ли и сам знал, вроде вот этой:
— Молчи, слепой щенок! Съешь сахара кусок!
Нет, Гришка оставался Гришкой и по-прежнему задавал тон.
А Женя… Женя был совсем, совсем другой. Юля писала:
Тут всё было точно. Его ресницы были совершенно необыкновенной длины и густоты, верхние соединялись с нижними и, наверно, мешали смотреть, потому что у Жени была привычка, когда он смотрел на собеседника, слегка откидывать голову и широко раскрывать глаза, словно для того, чтобы отделить верхние ресницы от нижних. Он был невысок, сложен чрезвычайно изящно, хотя при этом был достаточно спортивен, побеждал в беге на короткие дистанции, хорошо играл в волейбол. Он был вежлив со старшими и с девочками, начитан, дисциплинирован, словом, обладал лучшими качествами «мальчика из хорошей семьи».
Обычно в лагере таким приходилось туго. Они не вписывались в общепринятый стиль поведения с розыгрышами и шуточками, иногда довольно грубыми. К Жене мальчишки вначале цеплялись как к новенькому. Ядро плёсковской публики знало друг друга чуть ли не со дня рождения, в Москве жили рядом, и в войну, в эвакуации, в Омске, прожили бок о бок два года, и теперь в Плёскове, в этом «поместье» театра Вахтангова, каждое лето проводили каникулы. С годами образовалось то, что принято называть «своим кругом». Новеньких, оказавшихся вне этого круга, не то чтобы высокомерно отстраняли, но тут уж зависело от них самих, кто как себя поставит, сумеет ли войти в круг.
Шифферс не заискивал, не подлаживался, не отвечал на подначки, был со всеми приветлив, хотя и закрыт. Это расположило многих мальчишек в его пользу, и через какое-то время его оставили в покое.
На родительский день к Шифферсу приехала мама, худая, сутулая, носатая, черная как галка. Привезла ему сушки, нанизанные на веревочку. Мать с сыном сели в высокую траву за волейбольной площадкой и почти никуда с этого места не отлучались до вечера.
Аня Горюнова, увидев Женину маму, сказала: «Ой, какая страшная!» Валя Шихматова сказала: «Странно, что у такого сына такая мама». Мне она показалась очень старой.
Из сегодняшнего дня эта женщина видится мне не старой и не страшной, а замученной, угнетенной, может быть, голодной. Не исключено, что побывавшей в заключении. Это был сорок восьмой год. Кажется, она не имела к театру прямого отношения, может, была чьей-нибудь родственницей.
Когда к вечеру автобусы с родителями уехали и Женя со своими сушками, надетыми на шею как ожерелье, шел в свою палату, Гришка заступил ему дорогу и, пародируя Дружникова из фильма «Без вины виноватые», начал орать в своем стиле:
— А быв-вают матери и чуф-ствительные! Перед тем как бр-росить на пр-роизвол судьбы своего р-р-ебенка, они вешают ему на шею какую-нибудь биз-ди-лушку!..
Женя остановился, поднял на Гришку свои огромные глаза под чащобой ресниц, молча обошел его и пошел своей дорогой. И Гришка отстал. Возможно, в нем сработало чувство такта. А может быть, как прирожденный актер, он почувствовал, что тут сфальшивил.
Многие девочки в Женю с ходу влюбились. Одна написала ему записку с приглашением на свидание, но он не пришел. Другая выцарапала на руке его имя. Каждая старалась хоть как-то обратить на себя его внимание. Младшие пожирали его глазами издали.
Юля писала: