— Я нечаянно наткнулся на твои анализы. Когда искал журналы…
— Ты не врач, тебе не понять.
— Я… Гарша показала их Берсону.
Та-ак. Теперь раззвонят на весь Аргале, что Эгле одной ногой в гробу. Если он увидит хоть один сочувственный взгляд, то уж наверняка не сможет больше работать! Сочувственный взгляд будет то же, что похоронный звон, и незачем слышать его при жизни, он для провожающих, а не для отбывающего.
— Так! — Эгле сердито пристукнул палкой.
— Ты ведь все молчал… это не первый день с тобой.
Верно, он сам не рассказал бы, но теперь расскажет.
Эгле пристально поглядел на сына.
— Не будем говорить громко. Другим незачем это знать. Видишь ли, из нас двоих врач все-таки я. Да. Я болен, но, видишь, хожу на службу. Разве серьезно больной человек работает? Сам знаешь, что нет. В справках сказано, что я лечился, это верно. Не могу сказать, что я абсолютно здоров; есть небольшое малокровие, правильно, но работа в институте подходит к концу, на все лето возьму отпуск, нажму на клубнику, и все будет в порядке.
Янелису очень хотелось верить, что все будет в порядке и отец поправится. Он улыбнулся. Эгле продолжал:
— Только никому ни слова. Женщины волнуются по любому пустяку. Не дай бог, с утра до вечера придется выслушивать: «Ты болен, ешь кашку, не простынь, надень теплые кальсоны», — расхвораюсь всерьез. Между прочим, вчера в министерстве мне дали новое лекарство. — Эгле достал те самые витамины, которые принимал уже много месяцев, и проглотил таблетку. — Ну-ка, одевайся побыстрей, в школу опоздаешь. До школы можешь посидеть за рулем.
Вечером, когда Эгле уже собрался идти домой, в кабинет вошел Берсон и, не говоря ни слова, сел в кресло напротив. Чуть погодя появилась Гарша и заняла позицию около умывальника. Она тоже не произносила ни слова и делала вид, будто меняет полотенце. Эгле понял, что предстоит серьезный разговор, и вооружился кривой усмешкой.
— Стоило Янелису только заикнуться, как тут же все доложили Берсону. Чрезвычайно женственно с вашей стороны, — атаковал он Гаршу первый.
Гарша повернулась и посмотрела ему в глаза.
— Если вам легче от насмешек, то пожалуйста…
Берсон притворился занятым своими руками. Он ничего не видел, кроме кончиков своих окрашенных йодом пальцев.
— Как же ты мог так запустить?..
У Эгле пропала охота обороняться, поскольку никто не нападал.
— Так уж получилось. Глупо. Вот уже двадцать лет почти ежедневно торчу на рентгене, особенно в начале доставалось, когда нас было всего два врача. Сам ведь знаешь: рентген — третий глаз фтизиатра. Не всегда надевал перчатки и фартук. То поспешишь, то еще что-нибудь. До войны ведь никто не проверял, страдаем ли мы от излучения. Когда у нас впервые проверили вредную радиацию в кабинете? В сорок седьмом, по-моему. Вот она и накапливалась постепенно. Зимой я чувствовал усталость, но думал, это от переутомления. А потом я сам принимал препарат Ф-37 с мечеными атомами. Полагаю, Ф-37 тут ни при чем, но и не исключено, что он дал толчок к ухудшению. При испытании часто контролировали состав крови. Так это выплыло наружу. Зимой ездил в Москву, там поставили диагноз: хроническая лучевая болезнь. Она прогрессировала. Лечился, конечно…
— И продолжал работать, и даже занимался рентгеноскопией, — покачал головой Берсон.
— Рентгеновский кабинет теперь безопасен.
— В твоем состоянии безопасна только кровать.
Эгле снова взял себя в руки и прищурился.
— Я ведь тоже врач. Попробуем… осмыслить надо, что произошло. — Он подошел к стене, украшенной портретами ученых. Указав тростью на первый портрет, он заговорил тоном школьного наставника:
— Кох. Открыл туберкулезную палочку. До него врач сражался с чахоткой вслепую. — Эгле сделал паузу. — Вот Форланини, впервые применивший поддувание легких, пневмоторакс. Сколько жизней спас этот итальянец, зажимая дырки в легких обычным воздухом! Вот третий бородач — Павлов. Его исследования нервной системы доказали, что лечить надо не только болезни, но и больного человека. У мудрых растут бороды. Берсон нервно закурил. Он не желал примириться с мыслью, что человек, рассказывавший сейчас про Форланини, — тот самый, что держал и направлял его, Берсона, руку с иглой во время первого пневмоторакса, словно руку первоклассника, что этого человека уже через год не будет. Желтые одуванчики в вазочке будут стоять, как сейчас, а его не будет.
— Все это давно известно, — хотел он перебить Эгле.
Эгле перевел палку на другой портрет:
— А между ними — сотни таких, как мы с тобой. И кое-кому не везло.
— Ты прости меня, Эйдис, но я нахожу всю эту твою браваду неуместной.
Эгле вернулся к столу.
— Какая уж там бравада! Как мальчишка играл с огнем, мол, подумаешь — велико дело, и доигрался. А теперь уже поздно…
Молча стоявшая у двери Гарша неожиданно и горячо воскликнула:
— Нет, нет, не поздно!
Эгле проглотил таблетку.
— Видите, я хочу выздороветь. — И, переводя взгляд на ствол сосны за окном, добавил: — Только, ради бога, никому ни слова. Мне очень тягостно ловить на себе сочувственные взгляды. Не хочу, чтобы на меня смотрели, как… на живого покойника.