Меня встретили там две юные меднокожие девушки с иссиня-черными волосами. Они говорили по-французски на квебекский манер. Девушки объяснили мне, что канадские индейцы согласились участвовать в выставке только при том условии, что над ними не будет никакой цензуры. Либо они распоряжаются своим павильоном как полновластные хозяева, либо павильона не будет вовсе! И пока я их слушал, слегка раздраженный явным фанатизмом — я не люблю фанатизма, даже оправданного, — мое внимание привлекла наивная картинка, рисунок краснокожего ребенка. Среди тех редких заслуг (редких в смысле «немногочисленных»), которыми может гордиться наш хаотичный век, останется то, что он сумел серьезно отнестись к детскому видению мира. Детские рисунки раскрывают не только своих авторов, порой они раскрывают и взрослых.
На этом рисунке была изображена «белая школа», резко выделяющаяся на фоне золота кленов в разгар бабьего лета, аккуратненькая, полумонастырская, «полуколониальная». Рисунки сопровождались настенными надписями, которые мне подробно комментировали обе Аталы
[3]. Все говорило здесь о ненависти к белой школе, к белому календарю, к часам белых, к колоколам белых, к их философии, к их богам.Мои размышления завели меня слишком далеко. До сих пор мне казалось, что между колонизаторами и колонизированными существуют не только противоречия: порой между ними возникает странное согласие в восприятии одних и тех же понятий, которых не признают другие. Здесь же, по берегам усеянных бобровыми хатками рек, сами понятия оказались поставлены под сомнение, а вместе с ними и все наши мыслительные структуры! Не уходит ли корнями этот антагонизм, очень древний и, быть может, непреодолимый, в исконную вражду между кочевниками и оседлыми, охотниками и земледельцами, и не объясняется ли бунт краснокожего ребенка упрямым нежеланием принять великую революцию неолита? От этой мысли у меня мороз пробежал по коже.
«Я думаю об этом, потом забываю…» — поет Дютрон на слова Жака Ланзманна. Тогда я отметил про себя свое изумление, ибо шок был слишком силен. А потом я об этом забыл. И вспомнил все эти истории здесь, в Фадьюте, на кладбище ракушек, в стране, где президент — поэт и имеет диплом специалиста по французской грамматике.
Вся моя история про кладбище ракушек — это предисловие. Но она еще и притча. А что, если эта притча и есть нить моего ожерелья?