Аполлон Аполлонович говорил надтреснутым голосом; сына брал иногда двумя пальцами за сюртучную пуговицу: прямо к уху тянулся губами.
- "Они, Коленька, болтуны: гуманность, гуманность!.. В сноповязалках гуманности больше: сноповязалки нам нужны!.."
Тут свободной рукой охватил он талию сына, увлекая к окну, - в уголок; бормотал и качал головой; с ним они не считались, не нужен он:
- "Знаешь ли - обошли!"
Николай Аполлонович не посмел себе верить; да, как все случилось естественно - без объясненья, без бури, без исповедей: этот шепот в углу, эта отцовская ласка.
Почему ж эти годы он... - ?
- "Так-то, Коленька, мой дружок: будем с тобой откровеннее..."
- "Что такое? Не слышу..."
Мимо окон пронзительно пролетел сумасшедший свисток пароходика; ярко пламенный, кормовой фонарик, как-то наискось, уносился в туман; ширились рубинные кольца. Так с доверчивой мягкостью, наклонив низко голову, Аполлон Аполлонович говорил: не то - сыну, - а не то - сам себе. Переступали: из тени - в кружево фонарного света; переступали: из светлого этого кружева в тень.
Аполлон Аполлонович - маленький, лысый и старый, - освещаемый вспышками догорающих угольев, на перламутровом столике стал раскладывать пасианс; два с половиною года не раскладывал он пасиансов; так Анне Петровне запечатлелся он в памяти; было же это, тому назад - два с половиною года: перед роковым разговором; лысенькая фигурка сидела за этим же столиком и за этим же пасиансом.
- "Десятка..."
- "Нет, голубчик, заложена... А весною - вот что: не поехать ли нам, Анна Петровна, в Пролетное" (Пролетное было родовым имением Аблеуховых: Аполлон Аполлонович не был в Пролетном лет двадцать).
Там за льдами, снегами и лесной гребенчатой линией он по глупой случайности едва не замерз, тому назад - пятьдесят лет; в этот час своего одинокого замерзания будто чьи-то холодные пальцы погладили сердце; рука ледяная манила; позади него - в неизмеримости убегали века; впереди ледяная рука открывала: неизмеримости; неизмеримости полетели навстречу. Рука ледяная!
И - вот: она таяла.
Аполлон Аполлонович, освобождаясь от службы, впервые ведь вспомнил: уездные, сиротливые дали, дымок деревенек; и - галку; и ему захотелось увидеть: дымок деревенек; и - галку.
- "Что ж, поедем в Пролетное: там так много цветов".
И Анна Петровна, увлекаясь опять, взволнованно говорила о красотах альгамбрных дворцов;8 но в порыве восторга она позабыла, признаться, что сбивается с тона, что говорит она вместо я "мы" и "мы"; то есть: "я" с Миндалини (Манталини, - так кажется).
- "Мы приехали утром в прелестной колясочке, запряженной ослами; в упряже у нас, Колечка, были вот такие вот большие помпоны; и знаете, Аполлон Аполлонович, мы привыкли..."
Аполлон Аполлонович слушал, перекладывал карты; и - бросил: пасианса. он не докончил: сгорбился, засутулился в кресле он, освещаемый ярким пурпуром угольев; несколько раз он хватался за ручку ампирного кресла, собираясь вскочить; все же вовремя соображал, видно, он, что совершает бестактность, обрывая словесный этот поток на неоконченной фразе; и опять падал в кресло; позевывал.
Наконец он плаксиво заметил:
- "Я, таки: признаться - устал"...
И пересел из кресла - в качалку.
Николай Аполлонович вызвался свою мать довезти до гостиницы; выходя из гостиной, повернулся он на отца; из качалки - увидел он (так ему показалось) - грустный взор, на него устремленный; Аполлон Аполлонович, сидя в качалке, чуть качалку раскачивал мановением головы и движеньем ноги; это было последним сознательным восприятием; собственно говоря, более отца он не видел; и в деревне, и на море, и - на горах, в городах, - в ослепительных залах значительных европейских музеев - этот взгляд ему помнился; и казалося: Аполлон Аполлонович там прощался сознательно мановением головы и движеньем ноги: старое это лицо, тихие скрипы качалки: и - взгляд, взгляд!
ЧАСИКИ
Свою мать Николай Аполлонович проводил до гостиницы; и после - свернул он на Мойку; в окнах квартирки был мрак: Лихутиных не было дома; делать нечего: повернул он домой.
Вот уже проковылял в свою спальню; в совершеннейшей темноте постоял: тени, тени и тени; кружево фонарного света перерезало потолок; по привычке зажег он свечу; и снял с себя часики; рассеянно на них посмотрел: три часа.
Все тут сызнова поднялось.
Понял он, - не осилены его страхи; уверенность, выносившая весь этот вечер, провалилась куда-то; и все - стало зыбким; он хотел принять брому; не было брому; он хотел почитать "Откровение"; не было "Откровения"; в это время до слуха его долетел отчетливый, беспокоющий звук: тики-так, тики-так - раздавалось негромко; неужели - сардинница?
И мысль эта крепла.
Но его не терзала она, а иное терзало: старое, бредное чувство; позабытое за день; и за ночь возникшее:
- "Пепп Пеппович... Пепп..."