«Откровенно признаюсь вам, что я не могу побороть в себе чувство грусти, думая об обширных пустынях, в кои я собираюсь, углубиться. Причины, вызывающие сие чувство, слишком сложны, и я надоем вашему сиятельству, если буду их анализировать. Но почему мне не представить себя путешественником, который, удовлетворяя сразу две страсти — любопытство и жажду славы, твёрдым шагом вступает на незнакомые тропы, углубляется в непроходимые леса, перебирается через пропасти, поднимается на ледники и, достигая пределов своих поисков, созерцает удовлетворённым оком своим труды и муки? Почему я не могу признаться в подобном чувстве? Так как я причислен к классу, который Стерн именует «путешественником поневоле», польза не составляет цели моего путешествия и эта мысль отнимает всякий интерес, который любопытство могло бы пробудить во мне»…
Не ведая, какой будет дальнейшая связь с друзьями, Александр Николаевич, терзаемый грустными размышлениями перед выездом из Тобольска, писал об этом графу Воронцову. Но как только в конце июля он пустился в дальнейший путь, настроение и чувства его изменились.
Дорога лежала вдоль высоких берегов Иртыша. Огромные луга были покрыты голубыми кружочками озёр, словно накрапленных на ситце. Александр Николаевич погрузился в дорожные раздумья.
Экипажи легко катились по наезженной, ровной и гладкой дороге. Ямщицкие лошади, запряжённые цугом, бежали размеренно, помахивая подрезанными хвостами. Бренчали бубенцы под дугой коренника, усыпляя своим однообразным звоном. В экипажах было душно и тесно. Удобно разместиться мешали узелки, баульчики, саквояжи, постель.
В переднем экипаже ехал Александр Николаевич с Елизаветой Васильевной и детьми. Во втором находились слуги. В отдельной коляске следовал унтер-офицер тобольского батальона Николай Смирнов, приставленный наместническим правлением для присмотра за Радищевым в пути.
Алябьев соблюдал проформу, как того требовало предписание Правительствующего Сената с собственноручной её величества подписью. Унтер-офицер Смирнов по наказу городничего — капитана Ушакова, слывшего строгим и суровым начальником, держался независимо. Он вёз пакет в Иркутск для вручения его по начальству. В пакете доносилось:
«Арестанта Александра Радищева отправить от себя в назначенное ему место, а посланного отсель унтер-офицера отпустить обратно к команде по-прежнему в Тобольск по доставлении того Радищева до Иркутска. Сему ж правление даёт знать о даче тому конвойному до Иркутска и обратно двух подвод за указанные одинакие прогоны, т. е. по деньге за версту, и лошадь дана для оного правления в надлежащей силе подорожна»…
Радищев первые дни не обращал внимания на унтер-офицера. Ему было безразлично: следовало ли за ним особо приставленное лицо или нет. С ним было даже безопаснее проезжать лесными, глухими дорогами. Ямщики болтали, что якобы бродили по тайге воры и нападали на проезжих. Рассказывали, как в прошлом году в это же время разбили почту с деньгами и ограбили джунгарских купцов.
Унтер-офицер, исправно нёсший службу и державшийся особо, пока не затосковал в дальней дороге, слушал разговор вяло. Ямщицкие россказни о грабежах и разбое в здешних местах мало трогали и Радищева. Они не доходили до его сознания, а скользили где-то стороной, не вызывая ни насторожённости, ни беспокойства, хотя Елизавета Васильевна была ими немало устрашена.
— О зле человеческом говорят всегда больше, чем о добре, — отвечал Радищев на тревожные слова и мольбы Рубановской добиться у земских исправников стражи для защиты их экипажей от лесных грабителей. Улыбаясь, Александр Николаевич добавлял:
— Купцов следует грабить, они на аршин когда меряют, спускают вершок, а что касаемо почты, то надо ещё поразмыслить: не вор ли у вора дубинку украл…