Небольшой городок разместился, как и стольный Тобольск, по реке, на берегу притока Иртыша — Тары. В нагорной части находились воеводская канцелярия, амбары, в которых хранились казна и ясак. Тут же стояла караульня, обнесённая деревянным тыном, а рядом хоромины знати и купцов. Мелкий, чёрный люд ютился на окраине в лачугах, ниже к реке.
В Таре был построен винокуренный завод. Он выкуривал в год до двухсот тысяч вёдер пенника, спирта и полугара. На заводе, прозванном екатерининской винокурней, работали каторжане.
Радищев прошёл мимо завода, распространявшего в воздухе запах барды, стекающей вонючим ручьём в Тару. Он невольно подумал, как бы рассудили о своей жизни они, задыхающиеся в хмельном смраде винокурни? Так ли, как Носков, поведали бы о себе?
— Барин! — услышал он хриплый голос сзади и быстро оглянулся. Около него стоял старик огромного роста с коротко остриженными волосами и седой клочковатой бородой. Большой нос его был красный, как у пропойцы.
— Барин! — прохрипел старик. — В нос попало, гарцевать хочетца…
— Вижу, выпить не дурак, — сказал Радищев, рассматривая тряпьё, прикрывающее стариковское тело, рваные, залатанные холщёвые штаны и засаленную рубаху. — Откуда будешь?
— Журнальный, с государевой винокурни…
— За что штрафован?
Старик вместо ответа выразительно почесал затылок, лукаво прищурил глаза. И хотя вид его был совсем бродяжий, но старик располагал к себе, был он, должно быть, добродушным и безобидным человеком.
Радищев разговорился с ним. Он узнал, что родом он рассейской «из-под города Пензы».
— Земляк мне, значит…
— Може, — прохрипел старик, — только теперь варнаком прозываюсь…
— За какие дела в Сибирь попал?
— Гнев не сдержал, барин, — признался старик, — руку поднял на помещицу Мореву, будь она проклята! Брата нашего притесняла, тяглым скотом делала, всю неделю на себя работать заставляла… А мы, барии, тожа люди, не скотина. В законе божьем писано — шесть дней трудись, а седьмой господу богу отдай. В воскресенье хотелось в церковь сходить, свои делишки поделать… А она не давала… Каюсь, барин, как на духу, видать рука дрогнула, на человека её поднимал, не на скотину, промахнулся, жива осталась помещица, а меня упекли… Поначалу в Саратов, оттуда дальше, в секретную комиссию, а потом из матушки Москвы мужику одна дорога — по Владимирской угнали…
Старик умолк. Радищев опустил глаза. Взгляд его задержался на босых ногах старика, израненных и в коростах. Он с горечью подумал не только о нём, но и о других мужиках, прошедших по Владимирской. Сколько похожих следственных дел прошло через его руки протоколиста Сената! С содроганием сердца составлял он тогда экстракты для заседаний сенаторов, выписывая ясно и точно преступления помещиков, горя желанием справедливой мести за каждого обездоленного русского хлебопашца, ничем не защищенного от произвола и самодурства сильных.
В те годы, за изнурительной перепиской бумаг, он не видел русского крестьянина, но живо чувствовал бесправие народа. И вот теперь, много лет спустя, перед ним, таким же изгнанником, стоял один из тех, дело которого, быть может, находилось в его руках.
— Давно было с тобою? — спросил Радищев.
— Давненько. Не считал лета… Вскоре после нашего Пугача, царство ему небесное, — старик перекрестился и добавил: — Не гляди, барин, так на меня, не вру. Сибирь тем хороша, что врать не велит. Испытал на своей шкуре: в Рассее смирение напускай, а за углом делай что хошь, в Сибири — живи не притворяйся… В Рассее думают, варнак самый худой человек, коли «часы потерял, а цепочкой обзавёлся», а в Сибири же знают, что мы не хуже и не лучше других… Не откажи, барин, гарцевать хочетца…
Радищев вынул серебряную гривну.
— Возьми, выпей за здоровье Радищева.
— Душа твоя, барин, — миле ковша, — сказал старик, отвесил низкий поклон и зашагал от государевой винокурни в сторону базарной площади. Александр Николаевич проводил его глазами, полными горечи и обиды, за «варнака».
Радищев вспомнил слова, сказанные им в книге:
«Смотри всегда на сердце сограждан. Если в них найдёшь спокойствие и мир, тогда сказать можешь поистине: се блаженны».
Александр Николаевич возвращался на постоялый двор и думал о Носкове. Не такого спокойствия искал и жаждал он видеть в сердцах сограждан. То было не спокойствие, а скорее сытость и довольство жизнью. Куда исчез в Носкове былой дух, почему он удалился, отошёл в сторону от того, что искал под знамёнами Емельяна Пугачёва? Чем же тогда была ослеплена душа Носкова, когда он поднимал руку на тех, кто притеснял ему подобных, причинял им непростительные боли и обиды?..