— Не в том дело, чтобы жить мне еще. Конец я хочу узнать какой будет. Чем завируха кончится? Понял? Ну, и не утешай. Безутешен я.
Личедеев смущенно провел костлявой рукою до своей лысеющей голове и, подняв указательный палец, робко возразил:
— Не следовало бы тебе, Петрович, забывать про то, что наипервейший источник богочеловеческои жизни есть превышающая разум наш — тайна. Разная она для людей бывает. Для тебя, может быть, всего эта и есть.
Сердито посмотрел на него Прозоров и, отмахнувшись, сказал:
— Всякая тайна, слышал я, нуждается в откровения. Разве Христос есть Бог потаенный? Обнаружил же Он себя. Что же ты чушь городишь! А судьбы родины нашей тем паче непотаенны. И разве при миропомазании не дается всем право быть орудием Духа Святого в служении пророческом? Ну, вот я и желаю о судьбе России знать. Дал я ей сыновей своих, богатство, мысли, чувства и любовь свою. Предки мои строили ее. Оттого и есть у меня такое право простое спросить: а кончится-то это чем? Знать я желаю. Ответить мне на все это может только жизнь. И потому вот жить хочу еще. Надо мне!
С трудом повернул голову и с презрительной улыбкой добавил:
— Разбойник, Матерь Божию оскорбивший, — и тот понял мое право. Потому что душа у него, хоть и разбойничье, но русская, сговорчивая. А Этот и понимать же хочет.
Неслышными шагами отходила от него жизнь. Холодели пальцы, и лиловыми стали жилки у глаз. А дух все еще не сдавался, зато обида сменилась злобой, неукротимой и яростной.
В последний час пришли сыновья, торжественно-хмурые и преувеличенно-сдержанные. Старший на них строгим пониженным голосом спросил у умирающего отца о его пожеланиях. Старик поднял глаза и злым смелым шепотом сказал:
— Хочу еще жить. — Хочу знать, чем все кончится.
Думая, что старик не понял его, сын снова однотонно повторил:
— Может быть, папаша, какие-нибудь последние распоряжения сделаете? Волю вашу мы выполним свято.
Прозоров жалко улыбнулся.
— Какие там распоряжения! — тихо простонал он. — Слово мое последнее хотите — извольте. Думал я: разбойник помиловал, помилует и Бог. Ведь должен же Он знать, что не за жизнь я цепляюсь, а разгадки трепетно ждал. Вот я говорю вам: нету Бога! Никакого Бога нету!
У его изголовья стоял священник в эпитрахили. Он уж было сложил губы в лейку и хотел что-то сказать, но сыновья ему не дали.
Точно угадав его намерение, Прозоров поднялся с подушки, повернул к нему своя полузакрытые глаза, и злым, нехорошим тоном прошипел:
— Нету, нету Бога! Мне это лучше знать. Не спорь! Да и не допустил бы Он того, чтобы Россиюшка про Него забыла. Не мог допустить. Нету, нету Бога!
Это длилось минуту. С жадностью глотнул он в себя воздух, сделал коченеющей рукою безнадежный жест — и умер.
Богомольная стряпка, стоявшая в дверях, громко всхлипнула. Ей показалось, что при последних словах старика Божья Матерь, простреленная грабителем, укоризненно посмотрела на Своего Сына.
В. Муйжель
Враги приближались. Это было известно раньше, но теперь об их близости можно было судить потому, что весь дом опустел. Старик звонил три раза — и долгая звенящая тишина отвечала ему. Он понял, что все слуги, дворецкие, мажордомы — все эти муравьи, еще утром копошившиеся в огромном, как замок, в роскошном, как дворец, доме, почтительно выслушивавшие его приказания, — теперь разбежались, гонимые рабским страхом.
Он усмехнулся, побарабанил пальцами по тисненной коже подлокотника кресла, в котором сидел, и оглянул высокую с огромными окнами комнату. Надо было и ему уходить.
В сущности уход его был давно решен и в этом не было ничего нового или удивительного. Еще задолго до этого дня к нему приезжали, сначала советуя отъезд, потом удивлялись тому, что он не ехал, потом требуя этого отъезда. Он выслушивал, кивал головой, любезный — величественный, как всегда, и чуть-чуть улыбался тонкой, знающей улыбкой, скользившей под пышными чуть-чуть желтоватыми, как слоновая кость, усами и таявшей где-то в огромной, закрывавшей всю грудь бороде. И от этой улыбки всем становилось немного неловко, как будто холодно немного, и смутное ощущение какой-то неожиданной ничтожности своей перед этим невозмутимо спокойным, величественным, как повелитель, стариком заставляло покорно склонять голову… И он остался — теперь совершенно один во всех огромных залах, уютных гостиных, бесконечных галлереях, заставленных и завешанных, как музей, огромной ценности и редкости вещами.
Но надо было уходить — враги приближались. Он это знал особым чувством — презрительно-гордым, которому не нужно было каких бы то ни было внешних подтверждений. Игра была проиграна, это он знал и раньше — он только не думал, что она будет проиграна так скоро…
Теперь надо уходить… Что же взять с собой на всех сокровищ, которыми набит был этот опустевший дворец?