Здесь прожило бесчисленное количество поколении, поставленных судьбой на одну из самых высоких ступеней человеческих отношений. С незапамятных времен в этот дом стекались сокровища всего мира от металлов и камней до редчайших произведений искусства… Жизнь обитателей его текла среди этих драгоценностей, привычных настолько, что они не останавливали на себе внимание, как та земля, на которую привыкла ступать нога. В цепи поколений выдавались люди, которые всю свою жизнь и все огромное богатство посвящали на то, чтобы собрать сюда книги или картины, табакерки или камни. Были комнаты, увешанные по стенам потемневшими полотнами мировых мастеров и сплошь заставленные витринами, которым завидовали европейские музеи. Что же взять из всего этого сейчас, когда надо было уходить и оставить все тем, кто несомненно не оставит камня на камне от этого замка-дворца?
Старик не долго думал. Он знал мерило ценности и для него вопрос был ясен. Золото и камни, деньги и серебро останутся, в чьи бы руки они ни попали. Самое их ничтожество, заставлявшее старика презрительно морщиться при воспоминании о блестящих желтых крупинках и тусклых, как бельмо слепого, серебряных монетах, — спасали их от уничтожения. В сумме ничтожной человеческой жизни они останутся, как вечная насмешка над ничтожеством человека. Если спасать, то надо спасать то, что несомненно будет уничтожено и что представляет собой вершину человеческого духа…
— Конечно ее… Ее надо взять! — пробормотал старик и поднялся. Из трех свечей бронзового канделябра, вставленная позднее, одна была больше других. Старик вынул ее, обернул конец платком и двинулся из комнаты.
«Она» висела не в галлерее, где со стен смотрели полупившиеся мелкой сеткой произведения мировых мастеров, и где колеблющиеся пятна трепетного света свечи вырывали из темноты то желтое, бессильно распростертое снятое с креста тело, то наивно радостное лицо женщины, любующейся лежащим на коленях ребенком, то роскошные тела, лежащие с цветами и виноградными лозами, вызванные к вечной жизни полнокровной кистью исполненного солнечной радостью художника, а дальше, в библиотеке… Огромная, мрачная от черного дуба зала угрюмо блеснула полированными краями мебели, погребальным отражением стекол и тусклым отблеском бронзы. Она висела между шкафами прямо против двери.
Сколько раз, даже поздней ночью, приходил сюда старик и, сев в кресло, смотрел на эти вечные черты. Божественное ли это было лицо? Да, если полнота человеческого существования божественна. Может быть, жизненность изображения так приковывала к себе глаз? Может быть, но если жизнь, то это была особая жизнь. Это были первые проблески пробуждения жизни, предчувствие великих путей, развернувшихся перед человеком, это было семя, из которого вырос роскошный плод… Столетия протекли величавым ритмом над этими красками и, казалось, весь сложный — кровавый и радостный, мучительный и восторженный — путь их уже был намечен в этих глазах, в этой улыбке, в самом чуть-чуть шаловливом и вместе с тем неуловимо скорбном наклоне головы… От нее, от этой картины, как реки от источника, привлекая грубый гранит человеческой косности, потекли разветвления школы. Здесь, в Европе — она, этот источник, была одна. Другая, бесспорная вещь того же мастера, была по ту сторону океана, замкнутая в вульгарном раззолоченном дворце миллиардера. И не было на всей земле ни одного каталога произведений искусства, который бы не указывал на нее, на эту, как на единственное бесспорное произведение мастера, давшее на десятки столетий жизнь человеческому творчеству.
Старик подошел к ней, поставил свечу на столик и попробовал снять ее. Она была очень тяжела, он знал это, осматривая ее раньше. Написанная на полированной асфальтовой доске коленная фигура почти натуральной величины, заключенная в старинную золоченую раму, она едва поддалась усилиям старческих рук. На минуту тревожное чувство шевельнулось в душе старика. Но он подумал, что не может быть, чтобы весь дом совершенно опустел, что несомненно хоть один человек, привлеченный именно этим безлюдием, остался в нем — и он успокоился.