Старик отвернулся и пошел скорее. Человек, несший картину, шагал скоро и ловко своими вывороченными внутрь ногами, обутыми в какую-то мягкую обувь. Он дышал затрудненно, — очевидно, тяжесть давила его плечи и спину, но по легкости этой привычной к неровным тропинкам походки видно было, что сил в нем много. Старик подумал, что до города, где была безопасность, надо пройти всего восемь верст — и успокоился совершенно. Этот человек-обезьяна такое расстояние выдержит. И даже будет доволен, получив поистине царскую плату и имея возможность вернуться и грабить уже весь дом беспрепятственно…
Кто мог быть этот человек? Какой-нибудь мелкий служащий, копошившийся в доме десятки лет, которого он, владелец, ни разу даже не видел… Истопник, кухонный мужик, помощник конюха? Человекообразное животное, существование которого менее ценно, чем вывезенного из Персии арабского жеребца или выписанной из Англии борзой собаки. Он несомненно вор — его и застали за грабежом, — но его мораль настолько низка, что даже этот грабеж он не считает предосудительным. Какая жизнь, какие представления могут быть в этой черепной коробке, придавленной низким лбом, с запавшими глубоко в темные орбиты маленькими, звериными глазами? Вот у него есть жена, дети, старуха мать. Три поколения, непрерывной цепью ползущие по грязи их вонючей загаженной жизни из тьмы прошлого в тьму будущего… Он бормотал что-то о них, когда боялся удара — плетью или ножом — значит, у него есть привязанность, любовь? Та самая, что теперь заставляет его сопеть под тяжестью доски, боясь удара бича — или смерти? Слепая зоологическая тупость упорного стремления во что бы то ни стало продолжить свой вид — зачем, для чего?.. Какие образы, смутные и темные, как эти черные тени угрюмой ночи, встают и бесследно пропадают в том мозгу, какие тени человеческих ощущений скользят по корявой, заросшей как лесная дебрь его душе?..
И это человек?
Идущий впереди остановился. То, что он нес, слишком давило его. Как будто вся страстная тоска вековых достижений человеческого духа, вся скорбь и тоска исканий, вся неудовлетворенность и боль разочарований стремления гордого творчества пробить замкнутую стену бытия великой силой искусства налегла на эту каменную доску. Человек отирал пот и по короткому хриплому дыханию было понятно, как тяжело и затруднительно бьется его сердце.
Привыкли ли глаза к мраку или стало светлее, оттого, что где-то направо, за зубчатой стеной леса огромным веером, чуть вздрагивая и колеблясь поднималось зарево пожара, но старик довольно ясно разбирал лицо носильщика. Оно было неподвижно, замкнуто в своей гримасе обезьяны, а маленькие глаза совсем прятались в провалах орбит. Но чувствовалось, что он смотрит сюда, на старика — и взгляд его темен и непонятен, как эта черная ночь, как его черная душа…
— Ну, иди, — довольно кротко приказал старик, — теперь недалеко… Версты две не больше… Даже я, старый, теперь мог бы донести эту штуку… Ты знаешь, что несешь?
Человек поправил плечом тяжесть и взглянув, но привычке, искоса и изподлобья, несмело ответил:
— Панские забавки… Разве-ж я знаю?..
Старик усмехнулся и пробормотал:
— Забавки!.. Забавка, перед которою все твое существование, вместе с твоей женой и щенятами твоими, след раздавленного червяка на земле… Забавки!..
Они опять двинулись, но прошли только несколько шагов, как старик, тронув рукою мужика, остановил его.
Впереди по дороге, рядом с которой они шли таящейся в кустах тропинкой, послышался шум. Кто-то ехал — должно быть, верхом, потому что слышен был один звук копыт без обычного тарахтенья колес. Ехали вооруженные — оружие гремело порою, сталкиваясь со сталью стремени; фыркая, лошади гремели мундштуками.
Это были они — враги. Это было так же ясно для старика, как дрожащее и переливающееся, как развернутый багрово-розовый шелк, зарево направо. Это были они — вандалы, по следам которых шло разрушение.
Слегка вытянув одну руку, а другой крепко сжимая под плащом чеканенную ручку венецианского кинжала, старик слушал приближающийся топот. Человек, несший великое произведение, тоже замер, прислушиваясь. Его подавленная, покорная поза вьючного животного незаметно изменилась. Она стала сжавшейся, напряженной, как стянутая, готовая каждый момент развернуться, пружина. Он не смотрел на старика, но так же ясно, как будто бы луч солнца ударил в его глаза, было то, что таится в них. Трусливый, но уже уверенный, унылый и торжествующий был этот взгляд невидимых глаз и понятный, как крик в самое ухо.
Старик крепче сжал нагревшуюся рукоятку кинжала и — как всегда во всей своей пышной и богатой ощущениями жизни — быстро, спокойно и холодно бросил все на внутренние весы.