Откуда силы взялись у Угрюма — с лавки как вскочит да точно дитя малое на полу круг звереныша и заелозил. Кривит, лопочет, чуть не захлебывается:
— Радость ты моя, еженька мои, проснулся.
А как начал еж сметану есть да перемазал себе все рыльце — закатился Угрюм нутряным смехом радостным, первым смехом своим детским, счастливым, закатился так, да и отдал Богу душу.
Так на утро нашли его в мрачной горнице, лежит Угрюм на полу, скрючился весь, а на лице застыло сиянье радости.
Ольга Форш
Зеньчугову надо побриться, чтобы в салон Бэллы Исаковны явиться не как-нибудь…
— Перед ним вывеска; черная рука с перстом указующим и под нею
Голярня от слова голый, корень вне сомненья — что же кроме бани? А в бане брадобрея искать уместно. Перст указует в пустое пространство, значит свернуть за угол. Рог — угол.
Свернул; все как по-писанному. В первом же стекле окошка из ниспадающих белых складок глядится крутой затылок туземца.
— Хиба ж це и есть самая голярня? — воображая, что говорят по-украински, спросил Зеньчугов.
— А хиба ж вы не бачите? — вопросом ответил хозяин и поманил пальцем хлопца: Тишко́!
Хлопец безмолвно обернул хомутом длинное полотенце вокруг шеи Зеньчугова, подоткнул, спустил концы сзади до полу и приступил к обработке лица.
— По смётке у вас здесь действовать лучше, чем по созвучию с родственным языком. По созвучию, у вас попасть можно совсем даже не туда, куда попасть хочешь. Вот я на вокзале…
Но молчал в ответ хлопец, молчал хозяин, молчали намыленные губы соседа. Зеньчугов сконфузился и оборвал…
А хотелось ему рассказать, как, привлекаемый крупной надписью «коровничий», он настроился на покупку продуктов молочных, но вместе со своим чайником выведен был из приема начальника станции. «Коровничий»-то оказался он, и презлой.
Неразговорчивы здешние люди, и, предав свою личность в руки хлопца, Зеньчугов стал мечтать.
— Выбреется, пойдет к Белле Исаковне, получит синекуру и дело в шляпе. Завтра с утра в библиотеку, и за диссертацию!
Зеньчугов, кандидат математических наук, оставленный при университете, уже два года ведет жизнь человека на дне. Не ест — перехватывает, на ногах самоделки, одет во второй класс и в ломберный стол.
Иначе говоря, ненужную буржуазность фрака Зеньчугов выменял на два экса: на тигровой масти плюшевую обивку с диванов второго класса и на зеленое сукно карточного стола. Саморучно сшил себе из этой добычи верх и низ.
Сейчас Зеньчугов был в приличном «ансамбле», в сапогах, брюках и пиджаке, коллективно одолженных профессором и художником до обжития в новом городе.
Знакомые профессор и художник, у которых проездом гостил в деревне москвич Зеньчугов, послали его сюда устроиться на зиму, чтобы, наконец, написать диссертацию.
— Это, братец, тебе синекура — не служба. Говори о каком-нибудь «звездном небе» и за это, без потери собственного достоинства, ешь пшенную кашу. О Бэлле Исаковне все отзываются — щедрая.
У Бэллы Исаковны был собственный кинематограф с богатейшими фильмами. И хоть значился он сейчас за «Губернияльным Виддiлом» какого-то «Просвiта» и звался уже не сладким зовом «Потерянный Рай», а каким то безглазым номером, всем по-прежнему ведала Бэлла Исаковна и звала кино — «мое заведение». У Бэллы Исаковны было свое честолюбие: ей мечталось, чтобы картинки фильмы рассказываемы были именитыми специалистами. С той же страстью, как иной гимназист собирает редкие марки, улавливала она заголодавших интеллигентов, пригоняя к каждой фильме соответствующую ей разновидность.
Бэлла Исаковна нюхом узнавала о, присутствии какого-нибудь «маститого» или просто с «трудами» или еще только «подающего надежды» и немедленно посылала конверт с твердой карточкой и приглашением: усилить кадр сознательных работников просвещения в целях поднятия культурного уровня страны.
Даже в дикую деревню получили подобные приглашения знакомые Зеньчугова.
— Будь мой предмет не богословие, а хотя бы ботаника, — говорил профессор, — я бы дернул отсюда. Зимой в городе веселей.
Но богословие, по отнесении книг прежних богооткровенных к предрассудкам контрреволюционным, профессора прокармливать в городе не могло, и волей-неволей он пригвоздился к деревне, где за чтение апостола непременно по гречески получал мукой и крупой.
Художника не отпускали селяне, покуда он не выправит всей деревне таких подсолнухов на ставнях, как выправил исполкому. Да и сам художник на варениках как кот раздобрел — и сдвинуться была не охота.
Насмотревшись на сытость знакомых, Зеньчугов взбунтовался: не захотел вдруг самодельной одежды, не захотел привязывать подошву веревкой. Разве не он оставлен при университете? Не он пишет диссертацию?
А художник ну подзуживать: