И в тот же день, но далеко за полночь, когда государь после сытного ужина собирался спать, Воронцова, все отлагавшая минуту объявить ужасную новость, вдруг как-то бухнула ее. И все предугадывали верно. Государь пришел вдруг в такое состояние, что, несмотря на третий час ночи, поднял на ноги весь дворец. Казалось, буря с вихрем и градом прошла по всем горницам и коридорам.
Государь был человек добродушный, еще никого не обидевший за трехмесячное свое царствование, но тем не менее все боялись его и трепетали.
И среди ночи были вытребованы во дворец и Корф, и все петербургские власти, за исключением принца. Государь объявил, чтобы за ночь все градовластители сообща придумали что-нибудь и чтобы площадь была очищена в три дня.
Полунемцы, полурусские, генералы, полковники, тайные и статские советники хотя и усердно ломали свои давно на службе опорожненные головы, но ничего не придумали. И сам полицмейстер Корф и всякого рода власти, даже некоторые сенаторы ездили верхом и ходили пешком на громадное пространство, все сплошь покрытое мусором и застроенное всякими сараями и хибарками. И, разумеется, всякий из них, вспоминая, что государь приказал в три дня все это очистить, разводил руками, а иногда даже и приседал – движение, красноречиво говорящее. «Вот и поздравляю! Что ж тут делать?»
Действительно, снести все это возможно было при правильном и усердном труде только в три недели или месяц, но уж никак не менее.
Полицмейстер Корф быстро, по приказу государя выздоровевший в прошлую ночь, теперь от ужаса и боязни заболел уже действительно, не дипломатически.
IV
Но матушка святая Русь всегда нарождала избавителей, или Бог земли русской в злосчастные минуты всегда их посылал ей. Не один Минин в урочный час являлся на Руси и спасал ее единым могучим взмахом души и длани.
И в эти дни, тяжелые и грозные для Петербурга, когда все высшее сословие столицы, поджав хвост, сидело по домам, не смея высунуть носа и боясь навлечь на себя немилость разгневанного императора, явился новый «Минин». Хотя на маленькое дело народился он, но все-таки на такое, о котором напрасно и тщетно ломали себе головы все правители и властители.
Жил да был в оны дни в Петербурге, близ Охты, русский мужик, происхождением костромич, по ремеслу плотник, годами для российского и православного человека нестар и немолод, всего-то полстолетья с хвостиком.
Чуть не с семилетнего возраста у себя в деревне он орудовал топориком. Доброго и усердного парнишку взял с собой в Петербург на заработки его дядя и ласково называл Сеня. И все звали его Сеней, никогда никто ни разу не назвал его Сенькой; такое уж было у него лицо, что Сенька к этому лицу было именем неподходящим.
Из года в год с топором в руке много дел наделал Сеня. Был у него только один этот «штрумент», но он мог им все сделать. И балки им рубил он, и всякие хитрые, замысловатые штуки вырубал, для которых немцу нужны три дюжины всяких инструментов. Много украшений всякого рода было на домах петербургских, на которые Сеня, проходя, глядел с кроткою радостью. Остановясь каждый раз, он, спихнув шапку на лоб, почесывал за затылком и ухмылялся, глядя на свою работу.
«Моя!» – думал он, а иногда и говорил это первому прохожему.
Теперь, перевалив во вторую полсотню годов, Сеня был тот же искусный и усердный плотник, все так же орудовавший топориком; лицо его было тоже свежее, моложавое, ни единого седого волоса ни в голове, ни в окладистой бороде; сила все та же, так что молодых рабочих за пояс заткнет; искусство все то же. Бухает он сплеча по большой балке и ухает при этом, выпуская залпом такое количество воздуха из груди, что иному немцу, вроде принца Жоржа, этого одного залпа на всю бы жизнь хватило. Или тихонько, ласково, будто нежно чикает он большущим топором по маленькому куску липы или ясеня, и выходит у него мальчуган с крылышками, или лира, или рог изобилия, или какая иная фигура, не им, а немцем выдуманная и которую теперь господа стали наклеивать на фасады домов.
Сеня тоже в числе прочих работал во дворце в качестве простого поденщика. Иные в двадцать лет выходят в хозяева и подрядчики, а Сеня, хоть тысячу лет проживи на свете, все будет подначальным батраком.
Наступили великие дни Страстей Господних, когда весь православный люд на пространстве четверти всего земного шара, пав ниц, молился во храмах, каялся во грехах и причащался Святых Тайн Христовых. С тайною, непонятною сладостью на душе и с очищенной покаянием совестью ожидал всякий встретить великий праздник Христов. В эти самые дни в полурусской столице, на окраине громадной земли православной, все, что было властного, высокого и чиновного в Питере, вся эта взмытая пена великого русского моря житейского, то есть все придворное сословие, переживало тоже дни скорби и печали. Когда во храмах по всей Руси коленопреклоненные священники восклицали над коленопреклоненным же народом: «Господи, владыко живота моего!» – здесь, в пышных домах и полудворцах столицы, весь люд важный и сановный, прозванный народом голштинцами, восклицал тоже: